Новеллы, навеянные морем
Шрифт:
Она рисовала с двух лет, со школы и до двух дипломов делала все стенгазеты и добивалась восхищения и ненависти карикатурами на преподавателей и сверстников, которыми были заполнены её учебные тетради. Сколько себя помнила, была влюблена в живопись. Но живопись казалась ей недоступной. Она преклонялась перед художниками, которых считала существами иного, высшего порядка. Естественно, это не касалось любимцев народа, к которым относилась также, как и я. Но не верила, что может создавать цвет сама. Внезапно два года назад, когда она рассталась с очередным мужем, потеряла очередную работу и порвала с очередной компанией друзей, к ней пришло желание писать. На последние деньги купила краски, кисти и обтянутый холстом картон, с головой окунулась в живопись.
Вот
А новое занятие требовало новых и новых расходов. Она покупала все более дешевые материалы. Питалась всё более скудно. Распродавала свои украшения, платья и книги. Но ей стали мешать боли в животе, порой из-за них она не могла писать.
Не найдя ничего лучше, она обратилась к гастроэнтерологу в районную поликлинику. На её счастье, там гастроэнтерологом по совместительству подрабатывал Саша, её нынешний муж. Он начал с того, что стал покупать ей нормальную еду. Боли прошли меньше, чем через месяц. До знакомства с Евой, он не представлял себе, что такое живопись. Почти два года он скурпулёзно изучал любые доступные ему альбомы, посещал все ближайшие музейные собрания и все проходившие поблизости от него выставки.
Я не художник, говорил он, но хорошо знаю, как делаются подрамники, как натягивается холст, как нести этюдник, и как жрут на пленере комары. Мягкий и приветливый, спокойный и непритязательный, он был вовсе не так прост, каким казался вначале. Впоследствии я не раз убедился, что он замечательный врач, Саша лечил всех моих родных и знакомых в Москве.
Тогда я с удивлением узнавал, что он долго выбирал в юности между биологией и медициной, интереса к эволюционной теории не оставил до сих пор. Он читал работы моего отца, и что самое удивительное, занимался в группе моей матери, когда она короткое время – всего-то один семестр – работала на кафедре биологии в медицинском.
Мы легко переходили к тому, что я снимал, что хотел снимать. Я больше не ощущал подавленности и неуверенности, вероятно потому, что был уже порядком пьян. Рассказывал о том, что мечтал сделать, так непринужденно, будто разговаривал с Динарой.
Я говорил о больших панорамных кадрах, где движение зверя или птицы должны были занять логический центр, а ландшафт стать – средой, неотъемлемой и растворенной, только внешне – вторым планом, на самом деле – каждой клеточкой пространства оттеняя застывший слепок движения в центральной части. О том, что мне очень трудно овладеть средой в окончательном изображении, гораздо труднее, чем выхватить миг жизни млекопитающего или пернатого, как не редкостно уловить его в природе, ещё и поймав нужную композицию в кадре. О том, что я не должен исказить природу, но мне так бы хотелось отретушировать, убрать слишком большое количество деталей, и я завидую тому, как с этим справляются живописцы. О том, как я экспериментирую с фокусом, затемнением, осветлением или размытостью части кадра, пытаясь достичь необходимого эффекта. О том, что каждое движение зверя не случайно, а гармонично, созвучно его строению и окружающей его природе, и тоже время это движение потрясающее красиво, и я желал бы невозможного, чтобы и мои фотографии, и фильмы были познавательны и невыразимо красивы одновременно.
Это было чудо, они
От меня, человека далекого от реальной, а не музейной живописи, Ева узнавала, что этюды нельзя писать на открытом солнце. Поражала тем, что в действительности писала на солярке, разбавитель в художественных салонах был слишком дорогим, а здесь ей не удалось купить скипидар или уайт-спирит, они не захотели тратить время на лишнюю поездку в город, было мало времени на этюды, Сашин отпуск был слишком краток.
Им было так легко вдвоём, казалось, они никогда не могли бы поссориться. Я завидовал. Рассказывал им, какая Динара чудесная, как я люблю Динару, рассказывал, будто не помня о том, что с Динарой всё кончено, мы расстаёмся. На глазах выступили слёзы, но мне не было стыдно, я не стыжусь и теперь, спустя годы, хотя терпеть не могу пьяных слёз.
Рома молча, не произнося даже междометий, подавал нам новые прутья с рапанами и наполнял наши стаканы вином. Мы пили и пили, хмель охватил наши головы, но больше уже не дурманил, хотя мы не могли остановиться.
Сквозь хмель я изумлённо отметил, что Мюнгхаузен не вмешивается в наш разговор, как следовало ожидать. Действительно, он был по другую сторону костра, с Олей и Надей, придвинулся к Наде очень близко, почти шептал что-то ей на ухо. Она скорее пыталась прислушаться к нам, в любопытных глазах плясали языки пламени, Мюнгхаузену явно внимала вполуха, отстранённо. Оля, похоже давно осоловела и хотела спать, обе уже почти не прикасались к вину, их походные кружки были полны до краёв. Мюнгхаузен заботился об этом и пытался подтолкнуть их пить дальше.
Я вдруг понял, Мюнгхаузен нацелился на Надю, поэтому и торчит тут в такой поздний час, стало неприятно. Но это чувство было где-то вдалеке. Я тонул в безнадежности из-за того, что утратил Динару, что не видел способа вернуться к ней. Парил в хмельном облаке от разговора с Сашей и Евой. Исходил черной завистью, глядя, как Ева опиралась на Сашино плечо, и терзался нестерпимой мукой, Динара теперь никогда не будет сидеть вот так у костра, со мной, даже не смогу рассказать ей обо всем, что здесь было. Кому ещё смогу и захочу рассказать?
Чтобы не разрыдаться внезапно и спьяну, я встал, будто, чтобы размять мышцы, отвернулся в темноту ночи. Только краткий миг ночь была непроглядным и черным пятном, затем ясно вырисовались и степные холмы, и одинокие маслины, и огромная фигура совсем близко от нас.
– Голиаф? – воскликнул я, захваченный врасплох. Он не любил своего прозвища, и следовало назвать его Юрой.
– Простите, я издалека услышал Вашу беседу о биологии и, одновременно, о живописи, и мне стало небезинтересно… – он смущенно стал подходить ближе. Речь его всегда была несколько искусственной, книжной и высокопарной, как из прошлого века. Его жизнь подчинялась строгому распорядку, он рано ложился и рано вставал, но несколько ночей в месяц гулял по степи. Особенно звёздных ночей. Я даже собирался как-то побродить вместе с ним. Поснимать ночью, хотя тогдашняя моя техника не позволяла делать качественных ночных снимков.