Новое средневековье XXI века, или Погружение в невежество
Шрифт:
Мальчишки постарше были для меня как братья. Как-то они спросили – ты можешь помочь? Маленьким лучше подают! Мне надевали сумку, и я ходил по квартирам, просил хлеба, а они поджидали меня за углом. Но дело оказалось трудным. Очень многие женщины, которые открывали дверь, заводили меня в комнату, разогревали еду и усаживали меня обедать. После того как я из-за дверей просил «подать голодному кусочек хлеба», отказаться от еды я не мог. Я заставлял себя съедать один обед за другим и, пройдя один дом, чувствовал себя совершенно больным. А однажды мне досталась, видно, последняя порция супа, со дна кастрюли, и в нем было очень много перца горошком. Я полагал, что нищий должен быть очень скромным
Около нас был вокзал, и каждый день мы провожали солдат на фронт, с оркестром. Я проводил день на улице с мальчишками. И бывало, мы видели печальное зрелище – как конвоир с каменным лицом ведет дезертира, уткнув штык своей винтовки ему в спину. Их вылавливали на чердаках. Мы были на стороне конвоира и в то же время дезертира с тоскливым и отрешенным взглядом, все почему-то в серой одежде, казались нам родными. Можно даже сказать, что казались родными, чуть ли не одним целым – солдат-конвоир и дезертир. И потом, уже взрослым, я у многих людей замечал: при виде человека под конвоем, заключенного, они смотрели на него таким взглядом, словно это их родной брат.
Ещё из того времени. Иногда откуда-то послышится чей-то плач, все дети 4–5 лет начинают плакать. Сразу. Не раз я видел: идет женщина и вдруг начинает рыдать, и все на улице бегут к ней, окружают, обнимают. И тоже все бегут, если кто-то упал, ушибся. Может, поэтому дети были неосторожны, все знали, что тебя схватят, даже без взрослых, и бегом понесут к врачу (на себе испытал). Врачи были часто совсем старенькие, но как внимательно они нас осматривали и лечили! Не только конкретную травму или болезнь, а всего тебя, все косточки. Это исток – он держит людей.
И так, люди и я всю жизнь идем через небольшие или грозные взрывы, распады и соединения людей (всех типов). А сейчас…
Мне было уже пять лет, много было раненых солдат на костылях – они поправлялись после госпиталя, прежде чем поехать домой. На рынке они покупали кружку молока и кусок хлеба и ели молча и неторопливо. И любовь, которой окружал их весь рынок, казалась каким-то особым видом энергии, силовые линии этого поля были почти осязаемы. Тогда я, конечно, ничего этого не думал – это я сейчас пытаюсь передать мои детские, по сути биологические ощущения. Но если бы меня сегодня спросили, в чем для меня образ нашей земли и нашего человека, я бы назвал именно это – раненый солдат на том рынке, с кружкой молока и куском черного хлеба, в этом синергическом поле любви.
На вырученные деньги я покупал отруби и бутылку патоки. В патоке на танковом заводе закаляли стальные детали, и работницы понемногу выносили ее на продажу.
Образ военного времени, в котором прошло мое детство, всегда присутствовал в жизни страны. За всю свою жизнь не видел я ни в ком воинственности и поэтизации военных действий. Более того, много родных и близких возвращалось с фронта, о многом было переговорено с фронтовиками. Сейчас я с удивлением вспоминаю: ни один из них ничего не рассказал о своих победных приключениях. Рассказывали, кто со смехом, кто с горечью, о том, как били нас. Поразительно, как в многонациональном народе строго соблюдалось негласное, никем не предписанное табу. Так что война осветила мою жизнь, как и жизнь большинства населения, – не ужасами зрелища смерти, а особым всеобщим душевным состоянием.
В Москве зимой жить было трудно, но не унывали. Отопления не было, спали в валенках. На кухне, как осенью разлилась на полу вода, так всю зиму был лед, как каток. Дядя Митя (слесарь и вообще мастер по всем делам в доме) сложил нам печку, трубу вывел в форточку. Дымила наша печка сильно – не было тяги. Взрослые уходили на работу рано, до ночи, а я сидел с маленькой двоюродной сестрой, она только стала ползать, и мы вместе ползали по полу, потому что в полуметре от пола уже был такой дым, что дышать было нельзя. Граница дыма была резкая.
Я вырос, нужно перешивать детям из военной формы. Портнихи ходили шить по домам. Мне сделали хороший китель. Работы у портних было много, они со всеми дружили и очень боялись «финна», всегда об этом говорили. Я тогда уже начал читать, я знал финна в «Руслане и Людмиле» и удивлялся, что его боялись. Слово «фининспектор» тогда не употреблялось. К нам ходила портниха – татарка из Крыма. Фамилия Кара-Мурза там известна, мой дедушка по отцу был из Крыма, и она к моей матери была расположена, с доверием. Когда Крым освободили, она плакала, говорила очень взволнованно. Потом успокоилась, все повторяла: «Слава богу! Слава богу!» Я не очень-то понимал, о чем речь, потом только сопоставил и понял. Портниха боялась за родственников-татар. Думала, что их будут судить за сотрудничество с немцами, а это по законам военного времени была бы верная смерть. Когда стало известно, что лично судить никого не стали, а всех татар выселили из Крыма, она была счастлива. Когда пришло сообщение о гибели моего отца, эта портниха сильно плакала.
Такие сообщения почему-то сразу становились известны во дворе, всем сверстникам. Даже не знаю, как. Сочувствие и поддержка двора оказывали очень сильное действие.
Я прошел тяжёлую трудную картину. Коротко: в Москве, 1937 г. сдавали дом, нам (нашим родителям и сестре) дали две комнаты, другие три комнаты заняла семья украинцев – старики, их взрослая дочь и внучка. Наши соседи были из хозяев (кулаков), но они «самораскулачились» – вовремя раздали имущество родственникам и приехали в Москву, где училась в вузе их дочь. Она стала доктором медицинских наук, влиятельным человеком. Моя мать говорила, что она спасла мне жизнь, и была ей очень признательна. Зимой 1944 г. я заболел менингитом, и тяжело. Наша соседка быстро и даже не вызывая врача меня отправила в больницу на Соколиной горе. Быстрота помогла, я поправился.
Как только освободили Украину, к соседям стали приезжать худые люди с мешками – их родственники привозили им продукты: пшено, сало, лук. Они добирались с невероятными трудностями, на них было страшно смотреть – в грязи, почерневшие, с воспаленными глазами. Соседи не слишком скрывали свои антисоветские чувства, но старшие были осторожными, а внучка (из МАИ, инженер) превратилась в злобное, воинственное существо. У нее внезапно возникли мессианские картины их хутора, которого она не видела.
У них была домработница из Липецкой области, молодая, добрая женщина, – Мотя. И работящая – на грани разумного. Все умела делать и радовалась любой работе. Стали они строить большую дачу. Она работала как строитель, и бревно сильно ударило в живот. Начался рак желудка, сделали операцию. После операции она лежала в небольшой комнате, где было две кровати – для нее и бабушки украинцев. Через несколько дней заходит к нам в комнату Мотя и плачет: внучка пришла и требует, чтобы она съезжала, потому что надо им новую домработницу селить. А она еще слаба, домой уехать не может. Моя мать пошла поговорить – те ни в какую. Мать позвонила в профсоюз, чтобы нанимателям объяснили права домработницы. И вот оттуда позвонили и объяснили.