Новые парижские тайны
Шрифт:
Поговорив с азиатом, Декуэн вернулся к нам. Одежда на нем была из грубого полотна, грязная и рваная, на ногах насквозь промокшие парусиновые туфли на веревочной подошве. Но главное, я обратил внимание на его бледность, на усталые глаза с желтыми белками, на то, как вызывающе он улыбается, отвергая всякое сочувствие.
— Ваше здоровье!
За пять минут он прикончил всю бутылку «Пикона». Ему заплатили пятьдесят франков за рыбу. У палубного матроса он выклянчил обрывок пенькового каната, у механика несколько болтов. Потом
Пароходный катер довез меня до края мола; почему-то я по-прежнему упрямо надеялся на лучезарный воскресный денек. В моем воображении роились образы: толпа, выходящая из деревенской церкви после мессы, напротив кафе — длинные столы, уставленные бутылками белого вина, тягучие аперитивы, мальчики и девочки, благоухающие мылом, колокольный звон, разлитый в воздухе.
На мне был шлем, но он не очень-то спасал от солнца. Хоть я и надел темные очки, свет резал глаза. Я искал, с кем бы поговорить. Кругом ни души. Лишь под навесом скучились, как скот в загоне, сотни полторы негров и негритянок. Одежды на них почти не было. Низкорослые, некрасивые, с глазами, полными тоски. Их охранял чернокожий ростом повыше, одетый в полицейскую форму.
— Кто это?
— Рабочие для Либревиля… Поедут на грузовом пароходе.
Позже я узнал: негров ловят в джунглях и заставляют подписывать контракт — я не преувеличиваю! Уверяю вас, достаточно крестика, любой закорючки — и контракт сроком на три года считается подписанным. Негры курили: тростинки, прилаженные к консервным банкам, служили им трубками. Все они были в ранах. Мне сказали, что их десять дней везли по реке, как скот. Они впервые увидели море, увидели грузовой пароход, который тут же стали называть «большая пирога».
Не правда ли, какая экзотика! Полным-полно экзотики, той самой, которую мы находим в книгах и даже в атласах! А какой экзотический запах, едкий, омерзительный… А грязь! А чего стоит сообщение, услышанное мною от врача:
— Девяносто девять из ста — сифилитики. У одного нет двух пальцев на ноге, у другого — руки!
А красные крыши за кронами пальм, замеченные мною с борта корабля? Это обычные дома, такие же, как в парижских предместьях. Разница в том, что здесь никто не смеет отворить окна или хотя бы ставни.
Главная улица? Я имел глупость пройтись по ней в одиночестве. Я исках кафе. Мне было известно, что где-то на другом конце города есть кафе.
Улица представляет собой широкую цементную полосу, проложенную среди песка, такую ослепительно-белую, что без очков смотреть на нее невозможно.
Ни островка тени. Идешь. Обливаешься потом. Затылок жжет огнем. Через пять минут я начал сомневаться, вернусь ли живым. В глазах у меня потемнело. Передо мной мельтешили какие-то расплывчатые тени. Я задыхался, рубаха промокла насквозь, мне было до того жарко, что временами этот жар становился похож на озноб, на обманчивый холодок лихорадки.
Все же я добрел до кафе, дощатого домишки с закрытыми ставнями; внутри был полумрак.
Недурно, не правда ли, для деревенского воскресного утра?
Столы, стулья, стойка. Миловидная женщина с подкрашенным лицом, одетая в белое шелковое платье, — стоило ей ступить в полосу света, и я видел, как сквозь ткань просвечивают стройные бедра.
И те же утомленные глаза, что у каторжника утром. Та же вялость, то же безразличие.
— Что вам угодно?
Даже в кафе невозможно снять шлем, потому что крыша здесь — гофрированное железо и ничего больше. Голос женщины лишен выражения.
— До кризиса мы продавали в иной день до десяти ящиков шампанского. Заготовители древесины зарабатывали сумасшедшие деньги.
— Где эти люди теперь?
— Разорились. Занялись другими делами. Один теперь — мясник, другой — страховой агент…
— А те, кто разбогател?
— Спустили все денежки во Франции за полгода, от силы за год — и вернулись сюда.
На светлый прямоугольник двери страшно взглянуть: кажется, что огненные лучи прожигают тебя насквозь. На шелковом платье, под мышками, до самых грудей — пятна пота.
Здесь есть бильярд. К кафе на старом драндулете подъезжают двое и принимаются лениво гонять шары. Оба в пристежных воротничках, при галстуках. Пьют перно большими глотками и медленно, со вкусом хмелеют.
К четырем в кафе набирается человек десять, но все они слишком давно друг друга знают и говорить им не о чем. Они будут пить, уставясь прямо перед собой в полумрак, и заводить граммофон.
Тут же оба местных жандарма. И молодой человек, присланный для работы в фактории. Его наняли в Париже. Но пока он доехал, фактория уже успела разориться.
Здесь есть выходцы из Керси, Алье, Перигора, Шаранты. Едва ли не все они уроженцы небольших деревушек, похожих на ту, расположенную неподалеку от Конкарно, которая теперь особенно часто и упрямо приходит мне на память; забыл, как она называется. Церковь, напротив белое здание мэрии, рядом кафе. Метров через сто — жандармерия, тоже белая. На белой стене кричащими пятнами выделяются два официальных плаката, обрамленных трехцветной полосой:
«Юноши, вступайте в колониальную армию…»
Плакат был заказан художнику. В углу изображена кокосовая пальма, под ней унтер-офицер в ладном мундирчике и голая негритянка — она словно подает ему тяжелую, как спелый плод, грудь…
Мы вышли из самолета; до границы Бельгийского Конго предстояло еще проделать двести километров на машине. Мой попутчик, статный, с мощными плечами и жесткими чертами лица парень, возвращался из отпуска. Туземцы, награждающие всех белых кличками, прозвали его Макасси, что значит «силач».