Новые рассказы южных морей
Шрифт:
Он вручает нам деньги и произносит нудную не-делайте-этого-больше речь, которая на самом деле означает: «До завтра, приятель». Он вымучивает из себя нечто погребальное, что оскорбляет нас, оскорбляет его, оскорбляет весь этот мир.
Но вот он закончил, и мы свободны. Выходим все вместе, но оглядываюсь только один я. Мне хочется колотить в запертые ворота и проситься обратно… Я отворачиваюсь. До свидания, тюрьма… или все-таки прощай?
Часть вторая
НА ВОЛЕ
Наконец-то я на воле,
Я все еще стою у ворот тюрьмы и смотрю сверху на порт. Сейчас лето, и солнце в небе похоже на раскаленный добела кусок металла. Его лучи отражаются в морской ряби, и мне становится весело. Волны сегодня что надо.
Люди, одетые по-летнему легко, словно движущиеся узоры на фоне однообразных каменных зданий. Я медленно бреду в переполненное проблемами будущее и уже начинаю скучать по бездумной легкости только что пришедшего к концу существования. Я знаю, все дело в том, что я боюсь жизни, кишка у меня тонка стать настоящим преступником.
Море совсем близко, и я иду к нему, по дороге вспоминая тюремные ночи, когда его поющая чернота казалась далекой и недосягаемой. Моя камера была в верхнем ярусе, и зимой до нее иногда долетал вой морского ветра. Тогда я вставал ногами на койку, прижимался лицом к решетке и до тех пор вдыхал соленый запах моря, пока сам не становился частью его разбивающихся с грохотом волн и безмолвных глубин. Я очищался разумом, очищался телом, и постепенно мною овладевал восторг… Ясными ночами я видел в море отсвет путешественницы луны и чувствовал себя одиноким, печальным, но и довольным.
— Эй, ты! Отойди от окна! — грубый, хриплый голос охранника отшвыривает меня в глубь камеры. Тюремные правила запрещали нам, уносясь к звездам, забывать о наказании. Возле окна заключенный может замыслить побег… хотя моя камера на высоте сорока футов и земля внизу залита светом.
Я спускаюсь с холма, и со всех сторон, как проститутки, меня начинают домогаться щеголяющие товарами магазины. Захожу в один и застываю на месте, по-идиотски уставившись на яркие полки. Выстроившиеся рядами банки, кувшины, коробки с роскошной едой заполняют рот слюной, но на страже жадности стоит привычка. Я рос в нищете, и она вымуштровала мой аппетит: чем бы я ни заполнил желудок — все хорошо.
— Что вам угодно?
Старуха за прилавком могла бы послужить образцом респектабельной прихожанки. Я чувствую ее благочестивый ужас, когда она безошибочно определяет, где шили мой костюм. Делаю вид, что ничего не замечаю, но искоса все же наблюдаю за взволнованными движениями руки в синих венах. Чего она боится? Старая утка давно вышла из соблазнительного возраста, да и лавка слишком близко к тюрьме, чтобы на нее кто-нибудь покусился.
— Сигареты, пожалуйста. Любые.
Она берет пачку с полки.
— Нет, не эту. Голубую, вон там, выше.
— С вас три и три.
Она следит за каждым моим движением, пока я вынимаю кошелек, открываю его и протягиваю ей бумажку в десять шиллингов. Она бросает ее в ящик кассы, кладет на прилавок сдачу и, нервничая, следит за мной. Я же разыгрываю роль преступника: собираю по одной монетке сдачу, медленно иду к выходу, на пороге закуриваю сигарету — даю ей время побольше навообразить, прежде чем я выйду на улицу.
Гудят машины. Грузовики, громыхая и дребезжа, проносятся к пристани и обратно. Фримантл — бойкий порт, шум, движение, и все, кроме меня, куда-то спешат. Еще там один усердный служитель спросил меня, знаю ли я, что будет со мной дальше. Я сказал ему, что, хотя родился с билетом в руке и на нем, наверное, даже была означена моя станция, но — что делать! — время стерло чернила, и теперь ни один контролер ничего на нем не разберет.
Никто не обращает внимания на полукровку-преступника, а внимания-то мне как раз и не хватает. Я оставляю корабли и направляюсь к пляжу. Несколько человек плещутся в ласковом море и валяются на песке, подставив розовые тела под палящие лучи. Смешно, как они мажутся с ног до головы и жарятся на солнце, чтобы заполучить презренный цвет кожи, с которым я родился. Ребятишки строят из мокрого белого песка замок с плоской крышей, башнями в форме ведра и заполненным водой рвом. Все они строят одно и то же: наверное, все белые мечтают жить именно так — с претензией, возвышаясь надо всеми и под надежной защитой.
Когда я был маленьким, мне ни разу не пришлось играть чистым морским песком. До девяти лет я вообще не видел моря и строил обычно из глины.
Я вижу, как сижу на корточках где-нибудь в углу, маленький, худой, коричневый, в залатанных штанах цвета хаки и такой же рубашке, погруженный в воссоздание своего городка. Я всегда строил только это: стены домов я делал из глины, двери и крыши — из коры, и повсюду среди бесформенных комков глины воздвигал над ямками сооружения из веток. Я помнил, что там все дома были выкрашены в ослепительно белый цвет, а большой отель на углу был из красного кирпича с литым балконом и крышей из рифленого железа. Там еще были шахты, и груды шлака, и копры, а по другую сторону я, как сейчас, вижу скудную, голую землю, кое-где поросшую кустарником и поблескивающую у далекого горизонта, — это Канд, задыхающийся под блекло-голубым небом от зноя.
Когда я попадался на глаза ребятам, они обычно смеялись надо мной и разрушали мой шахтерский городок. Тогда я начал строить города, населенные множеством белых эльфов, и сам в ярости втаптывал их в землю.
Пронзительно кричит малыш, он громко жалуется испуганной мамаше на поцарапанную ножку. Она несет его к воде, смывает песок и достает из кармана пляжного халатика лейкопластырь. Малыш перестает плакать и бежит обратно. Я же ложусь на спину и вспоминаю тот день, когда я тоже порезал ногу осколком стекла и тоже заплакал. Ма собрала в углу паутину и приложила к ранке. Что-то она там знала насчет паутины. Не помню. Однако кровь остановилась, и, хотя ма уже перевязала ногу, я все еще продолжал хныкать, чтобы она подольше меня пожалела.