Новый свет
Шрифт:
Казалось бы, от этих признаний и заверений должно было бы смягчиться сердце директора. Но не тут-то было. Лишь на секунду радостный блеск сверкнул в очах Шарова, но и в этом блеске была абсолютная уверенность в том, что упускать момент ни в коем разе нельзя. Весь уклад новосветской жизни теперь Шарову представлялся в виде множества гаек, которые пока что только руками удалось подкрутить. А нужен еще специальный ключ, чтобы по-настоящему эти гайки завернуть, чтобы еще потом и молотком пристукнуть по каждой, чтобы абсолютная прочность была. Шаров, выплескивая свою энергию, то и дело будто терял разум, спохватывался и снова набрасывался на своих подчиненных.
— Вы
Парлализация набирала инерцию. Над школой будущего витал величественный образ штанов. Штаны приобрели символ флага. Они трепыхались, над Новым Светом, змеями снижались над головами, хлестали по щекам, и некуда было от этих штанов спастись.
— А ну, пойдем по корпусам, — это мне Шаров говорит.
Говорит, не глядя в мою сторону, будто стесняется. Я наперед знаю, как все произойдет. Сейчас мы подымемся на второй этаж. Там будут первоклассники играть на полу в кубики. Весело будут играть. Ну конечно же и коврик завернулся, и штаны совсем съехали у Жени Русакова, и бумажка будет валяться, и веник, приготовленный для уборки, сиротливо окажется в неположенном месте.
— Та шо ж от штанов останется, если вот так елозить ими? — скажет Шаров вроде бы как воспитательнице Зинаиде Степановне, а вроде бы и обращаясь к Русакову. Но это только вроде бы. На самом деле это все по моей физиономии, дескать, в высоких материях летаете, книжки там разные читаете, а тут совсем другая работа нужна, материнская — носы утирать, вовремя в туалет спровадить: иначе чего же между ног у Женьки штаны пожелтели? забывается, чертенок, такой славный пацан, а в штаны опорожняется, аж дух от него непозволительный, действительно, как тут не кинет в псих, как тут не разъяриться, когда ребеночек мокренький совсем между ножек и попочка у него холодненькая, как ледышка. И Шаров ручкой попочку трогает, поднимает штаны Женьки и мне по носу щелк-щелк:
— Попростужаются дети! Вы понимаете, что такое инфекция, что такое жизнь и сохранность детей? А ну, встаньте немедленно! — приказывает Шаров детям, так как разговоры об инфекции вызывают лишь улыбки.
Робко пытается оправдаться Зинаида Степановна:
— Ну а как дома дети играют?
— У нас норма государственная, а не домашняя! — кричит Шаров, ища поддержки у меня.
Я должен непременно поддакнуть и подтекст дать: «Да что им без толку говорить, надо в руки их как следует брать, этих воспитателей, а то и зарплату получают, и в столовку ходят, и бесплатно в гараже живут, а вот работать никак не хотят, не отдают свое кровно нажитое здесь тепло детям».
Едва не плачет Зинаида Степановна; она сама недавно играла вот так, на полу, и своих детишек у нее сроду не было, и совсем другие мысли у нее в голове: встретить бы хорошего человека, в город уехать, жить там, а здесь — этот унизительный надзор, грязь, сопли, горшки, разбитые носы, крик, шум, а говорили — школа будущего! Лицей!
— А это шо такое? — гневается Шаров, подымая с полу бумажку. — Неужели нельзя убрать, на место положить. Урны купили новые, механизированные, только ногой нажать педаль и бросить — одна секунда. — Шаров снова в мою сторону глядит, а я снова ему будто отвечаю: «Да, конечно, урна механизированная, я и сам ногой педаль даже без дела нажимаю иной раз, одно удовольствие педаль нажимать ногой, дома бы поставил рядом с письменным столом и так, для радости семейной, раз — крышка кверху, два — крышка книзу».
— Нету порядка, товарищи, — это мне уже напрямую сказано, что я порядка не обеспечил.
Действительно, не обеспечил, потому как Шаров при мне и веник поднял, и катушку пустую ногой пнул, и окно прикрыл, чтобы не задувало сильно, и портрет Толстого чуть-чуть поправил и не удержался, спросил у меня, глядя на другого бородатого в раме:
— От все забываю спросить, а этот черт хто такый? — Это Достоевский, Константин Захарович.
— А его чего сюды? У него вроде бы чего-то там было?
— Ничего не было, — сказал я. — Приговорен к расстрелу был самодержавием.
— Ну хай высыть, шо зробышь, — протянул Шаров, смягчаясь. Смягчаясь лишь на секунду: снова беда — слетает с перил Жора Петренко, в новых штанах слетает, леший бы его побрал, этого Жору Петренко.
— А это еще что такое? — вскипает Шаров. — Да разве выдержат штаны такое разгильдяйство? А ну стань как положено! Нет, нэма порядка! Кто у вас на группе? Где воспитатели?
— А я переодеваться иду, сейчас у нас репетиция, а потом работа в мастерских, — отвечает Петренко.
Но Шаров уже не слушает, идет дальше по лестнице вниз, плечами покатыми подергивает, пиджак свой, сшитый из интернетовского сукна, поеживает, лопатками это сукно изнутри пошевеливает, неуютностью своей меня в отверженности держит.
Я терпел. Твердо решил для себя: не сорваться бы.
Обмануть во имя того, что было выстрадано там, на Севере, здесь, в муках поиска, в тайных клятвах перед детьми, перед моими друзьями-коллегами: Волковым, Смолой, Дятлом, Сашком и многими другими.
Нет-нет, ни в коем случае не лезть на рожон, убеждал я себя, что угодно, любые компромиссы, лишь бы завершить заветное. На любые унижения пойду — в денщики, в холопы; любые мешки на себе таскать, отрывать зубами горбыль, все что угодно — лишь бы как-то продержаться, чтобы сделать то, что суждено сделать в этой жизни, — дотянуть до конца эту самую школу будущего, судьба которой теперь висела на волоске, а этот волосок, как мне казалось, всецело зависел от Шарова.
Впрочем, хитрить с Шаровым было легко. Как все масштабные комбинаторы, он, при всей своей осторожности и подозрительности, был человеком искренним, обаятельным и даже щедрым. Я присматривался иной раз к лицу Шарова — что-то сохранилось от детства, особенно когда он футбол смотрел и орал, когда забивали гол; когда ходил по берегу и кричал Злыдню с Каменюкой: «Та левее бредень тянить! Заходи справа, а ты еще левее!» Это у Шарова называлось — ловить рыбу. Об одном я только думал: не попасться бы мне с его раскладами хитросплетенными, не стать бы соучастником его темных дел.
Однажды, когда я разработал проект униформы для детей, и уже сукно было свезено в мастерские, и мерки сняты, Шаров зашел за мной и сказал:
— Поедем в город. В ателье.
Я поехал. В ателье ко мне подошел закройщик и стал снимать мерку.
— А это зачем?
— Вам костюм шьем.
— Материал мне не подходит, — сказал я. В глазах Шарова блеснуло подозрение. Но я успокоил: — В жизни никогда из сукна ничего не носил: шерсть люблю, тонкую, английскую…
Мы сосуществовали с Шаровым. Он авторитарную линию гнул вовсю, я демократию развивал в открытую и втайне от Шарова. Нередко случалось и так, что я использовал для достижения своих демократических целей жесткий шаровский авторитаризм, поддакивал ему, боролся за идеальный порядок в корпусах, что определенно Шарову нравилось, и он потому мне многое прощал.