Нравственные письма к Луцилию
Шрифт:
Об этом я писал пространнее в предыдущем письме, а сейчас бегло пересказал все в сжатом виде. (27) Однако такое мнение никогда не покажется тебе истинным, если ты сам не возвысишься духом и не спросишь самого себя: если вдруг потребуется умереть за отчизну и купить спасенье всех граждан ценой собственной жизни, разве не склонил бы я голову под меч не только безропотно, но и охотно? Если ты готов на это, значит, другого блага нет: ведь ради обладания им ты от всего отступился. Видишь, какова сила честности! За родину ты отдал бы жизнь даже в тот самый миг, как узнал бы, что это нужно сделать. (28) Радость от прекрасного поступка мы успеваем иногда вкусить за ничтожно короткий срок, и хотя плод совершенного подвига не достается умершему, непричастному делам человеческим, нам отрадно само созерцание предстоящего подвига, и человек храбрый и справедливый, видя перед собою все, за что платит он жизнью и отдает душу: свободу отчизны, общее спасение, — испытывает высочайшее наслажденье и радуется опасности. (29) Но и тот, у кого отнята даже последняя великая радость, доставляемая помыслами о подвиге, ринется на смерть без промедленья, довольный тем, что поступает по долгу
(30) Значит, она и есть единственное благо, коль скоро это чувствует не только совершенный, но и просто благородный по врожденным задаткам дух. Все остальное летуче и изменчиво, им нельзя владеть без тревоги. Даже если все дары милостивой фортуны достались одному, они тяжело обременяют владельца и гнетут его, да и раздавить могут. (31) Ни один, кого ты видишь в пурпуре, нс счастливее тех, кому разыгрываемая на подмостках драма вручала жезл и царское облаченье; пусть перед глазами народа высоко шествуют они на своих котурнах, — удалившись, они тотчас разуваются и вновь делаются обычного роста. Никто из тех, кого возвысили богатство и почести, не бывает велик. А почему он кажется великим? Ты мерить его вместе с подставкой. Карлик не бывает велик, пусть хоть стоит на горе; колосс сохранит свою величину, поставь его хоть в яму. (32) Это заблужденье — наш общий недуг; потому-то мы и обманываемся, что ценим человека не таким, как он есть, а с добавленьем всего, чем он украшен. Если хочешь знать истинную цену человека и понять, каков он, взгляни на него, когда он гол. Пусть сбросит с себя и наследственное достоянье, и почести, и все обманчивые прикрасы фортуны; пусть сбросит саму плоть: смотри на его душу, — какова она и велика ли своим или заемным величием. (33) Если он увидит блеск мечей и не опустит глаз, если знает, что нет никакой разницы, вылетит ли его душа из уст, или из перерезанного горла, зови его блаженным. Либо если ему объявят о предстоящих телесных муках, посланных случаем или несправедливостью власть имущего, а он спокойно услышит и о цепях, и об изгнании, и обо всем, что попусту пугает человеческий дух, и скажет:
«Я не вижу нежданных и новых Бед и трудов впереди: их лицо привычно мне, дева! Знал и прежде о них, и в душе их все одолел я.[4]Ты возвещаешь мне сегодня, а я возвещал себе это всегда и, будучи человеком, готовился к человеческому уделу». (34) Удар предвиденного несчастья не так жесток. А глупцам, доверяющим фортуне, всякий пово рот обстоятельств кажется нежданным и новым, и немалая доля несчастья для невежд — в его новизне. Знай же, что пережитые в мыслях тяготы благодаря привычке переносятся мужественнее. (35) Потому-то мудрец привыкает к будущим бедам, и то, что другие облегчают себе долготерпеньем, он облегчает долгим размышленьем. Мы слышим иногда от невежд такие слова: «Знал ли я, что меня ждет такое?»[5] — Мудрец знает, что его ждет все; что бы ни случилось, он говорит: «Я знал». Будь здоров.
Письмо LXXVII
Сенека приветствует Луцилия!
(1) Сегодня неожиданно показались в виду александрийские корабли, которые обычно высылаются вперед, чтобы возвестить скорый приход идущего вслед флота [1]. Именуются они «посыльными». Их появленье радует всю Кампанию: на молу в Путеолах стоит толпа и среди всей толпы кораблей различает по парусной оснастке суда из Александрии: им одним разрешено поднимать малый парус, который остальные распускают только в открытом море. (2) Ничто так не ускоряет ход корабля, как верхняя часть паруса; она-то и толкает его всего сильнее. Поэтому, едва ветер крепчает и становится больше, чем нужно, рею приспускают: ведь по низу он дует слабее. Как только суда зайдут за Капрею и тот мыс[2],
Где Паллада глядит со своей скалистой вершины,
все они поневоле должны довольствоваться одним парусом, — кроме александрийских, которые и приметны благодаря малому парусу.
(3) Эта беготня спешащих на берег доставила мне, ленивцу, большое удовольствие, потому что я должен был получить письма от своих, но не спешил узнать, какие новости о моих делах они принесут. Уже давно нет для меня ни убытка, ни прибыли. Даже не будь я стариком, мне следовало бы думать так, а теперь и подавно: ведь какую бы малость я ни имел, денег на дорогу у меня остается больше, чем самой дороги, — особенно с тех пор, как я вступил на такой путь, по которому нет необходимости пройти до конца. (4) Нельзя считать путешествие совершенным, если ты остановился на полпути и не доехал до места; а жизнь не бывает несовершенной, если прожита честно. Где бы ты ни прервал ее, она вся позади, лишь бы хорошо ее прервать. А прерывать ее часто приходится и не по столь уж важным причинам, так как и то, что нас держит, не так уж важно.
(5) Туллий Марцеллин, которого ты хорошо знал, провел молодость спокойно, но быстро состарился и, заболев недугом хоть и не смертельным, но долгим, тяжким и многого требующим от больного, начал раздумывать о смерти. Он созвал множество друзей; одни, по робости, убеждали его в том же, в чем убеждали бы и себя, другие — льстивые и угодливые — давали такой совет, какой, казалось им, будет по душе сомневающемуся. (6) Только наш друг-стоик[3], человек незаурядный и — говорю ему в похвалу те слова, которых он заслуживает, — мужественный и решительный, указал наилучший, на мой взгляд, выход. Он сказал: «Перестань-ка, Марцеллин, мучиться так, словно обдумываешь очень важное дело! Жить — дело не такое уж важное; живут и все твои рабы, и животные; важнее умереть честно, мудро и храбро. Подумай, как давно занимаешься
(10) Я отступил от предмета ради рассказа, который будет тебе по душе, — ведь ты узнаешь из него, что кончина твоего друга была не тяжкой и не жалкой. Хоть он и сам избрал смерть, но отошел легко, словно выскользнул из жизни. Но рассказ мой был и не без пользы: нередко сама неизбежность требует таких примеров. Часто мы должны умереть — и не хотим умирать, умираем — и не хотим умирать. (11) Нет такого невежды, кто не знал бы, что в конце концов умереть придется; но стоит смерти приблизиться, он отлынивает, дрожит и плачет. Разве не счел бы ты глупцом из глупцов человека, слезно жалующегося на то, что он еще не жил тысячу лет назад? Не менее глуп и жалующийся на то, что через тысячу лет уже не будет жить. Ведь это одно и то же: тебя не будет, как не было раньше. Время и до нас, и после нас не наше. (12) Ты заброшен в одну точку; растягивай ее, — но до каких пор? Что ты жалуешься? Чего хочешь? Ты даром тратишь силы!
И не надейся мольбой изменить решенья всевышних! [4]Они тверды и неизменны, и направляет их великая и вечная необходимость. Ты пойдешь туда же, куда идет все. Что тут нового для тебя? Под властью этого закона ты родился! То же случилось и с твоим отцом, и с матерью, и с предками, и со всеми, кто был до тебя, и со всеми, кто будет после. Непобедимая и никакой-силой не изменяемая че реда связывает и влечет всех. (13) Какая толпа умерших шла впереди тебя, какая толпа пойдет следом! Сколько их будет твоими спутниками! Я думаю, ты стал бы храбрее, вспомнив о многих тысячах твоих товарищей по смерти. Но ведь многие тысячи людей и животных испускают дух от бессчетных причин в тот самый миг, когда ты не решаешься умереть. Неужто ты не думал, что когда-нибудь придешь туда, куда шел все время? Нет пути, который бы не кончился.
(14) А теперь, по-твоему, я должен привести тебе в пример великих людей? Нет, я приведу ребенка. Жива память о том спартанце, еще мальчике, который, оказавшись в плену, кричал на своем дорийском наречии: «Я не раб!» — и подтвердил эти слова делом. Едва ему приказали выполнить унизительную рабскую работу — унести непристойный горшок, — как он разбил себе голову об стену. (15) Вот как близко от нас свобода. И при этом люди рабствуют! Разве ты не предпочел бы, чтобы твой сын погиб, а не старился в праздности? Есть ли причина тревожиться, если и дети могут мужественно умереть? Думай сколько хочешь, что не желаешь идти вслед, все равно тебя поведут. Так возьми в свои руки то, что сейчас в чужой власти! Или тебе недоступна отвага того мальчика, не под силу сказать: «Я не раб»? Несчастный, ты раб людей, раб вещей, раб жизни. Ибо жизнь, если нет мужества умереть, — это рабство.
(16) Есть ли ради чего ждать? Все наслаждения, которые тебя удерживают и не пускают, ты уже перепробовал, ни одно для тебя не ново, ни одно не приелось и не стало мерзко. Вкус вина и меда тебе знаком, и нет разницы, сто или тысяча кувшинов пройдет через твой мочевой пузырь: ты ведь — только цедило. Ты отлично знаешь, каковы на вкус устрицы, какова краснобородка; твоя жадность к наслаждениям не оставила тебе на будущее ничего неотведанного. А ведь как раз от этого ты и отрываешься с наибольшей неохотой. (17) С чем еще тебе больно расстаться? С друзьями, с родиной? Да ценишь ли ты ее настолько, чтобы ради нее позже поужинать? С солнцем? Да ты, если бы мог, погасил бы само солнце. Что ты сделал достойное его света? Признайся, не тоска по курии, по форуму, по самой природе делает тебя таким медлительным, когда нужно умереть: тебе неохота покидать мясной рынок, на котором ты ничего не оставил. (18) Ты боишься смерти; да и как тебе ее презреть среди удовольствий? Ты хочешь жить: значит, ты знаешь, как жить? Ты боишься умереть, — так что же? Разве такая жизнь не все равно что смерть? Гай Цезарь, когда однажды переходил через Латинскую дорогу[5] и кто-то из взятых под стражу, с бородой, отросшей по грудь, попросил у него смерти, ответил: «А разве сейчас ты живешь?» Так надо бы отвечать и тем, для кого смерть была бы избавлением: «Ты боишься умереть? А разве сейчас ты живешь?» — (19) «Но я хочу жить потому, что делаю немало честного; мне нет охоты бросать обязанности, налагаемые жизнью: ведь я исполняю их неукоснительно и неустанно». — А разве ты не знаешь, что и умереть — это одна из налагаемых жизнью обязанностей? Ты никаких обязанностей не бросаешь: ведь нет точно определенного их числа, которое ты должен выполнить. (20) Всякая жизнь коротка: если ты оглянешься на природу вещей, то короток будет даже век Нестора и Сатии[6], которая приказала написать на своем памятнике, что прожила девяносто девять лет. Ты видишь, старуха хвастается долгой старостью; а проживи она полных сто лет, кто мог бы ее вытерпеть? Жизнь — как пьеса: не то важно, длинна ли она, а то, хорошо ли сыграна. К делу не относится, тут ли ты оборвешь ее или там. Где хочешь, там и оборви только бы развязка была хороша! Будь здоров.