Нравственные письма к Луцилию
Шрифт:
(15) Но и то, Луцилий, что мы называем «средним», не одинаково: ведь смерть не так безразлична, как то, четное или нечетное число волос растет на голове. Смерть — не зло, но имеет обличье зла. Есть в нас любовь к себе, и врожденная воля к самосохранению, и неприятие уничтоженья; потому и кажется, что смерть лишает нас многих благ и уводит от всего, к чему мы привыкли. И вот чем еще отпугивает нас смерть: здешнее нам известно, а каково то, к чему все перейдут, мы не знаем и страшимся неведомого. И страх перед мраком, в который, как люди верят, погрузит нас смерть, естествен. (16) Так что даже если смерть и принадлежит к вещам безразличным, пренебречь ею не так легко: нужно закалять дух долгими упражнениями, чтобы вынести ее вид и приход. Презирать смерть больше должно, чем принято: слишком много насчет нее суеверий, слишком много даровитых людей состязалось, как бы пуще ее обесславить; изобразили и преисподнюю темницу, и край, угнетаемый вечным мраком, и огромного
пса, что Орк охраняет, Лежа на груде костей, обглоданных в гроте кровавом, Вечно лаем своим он бескровные тени пугает,[5]А если ты даже и убедишься, что все это сказка и усопших ничего не ждет из того, что внушало им ужас, — подкрадывается новая боязнь: ведь одинаково страшно и быть в преисподней, и не быть нигде. (17) Так разве мужественно пойти на смерть наперекор всему, что внушено нам давним убеждением, не есть один из самых славных и великих подвигов человеческого духа? Ему никогда бы не подняться к добродетели, если бы он считал смерть злом; он поднимется, если сочтет ее безразличной. Природа не допускает,
(19) Но ты не будешь шествовать смелее, если считаешь беды злом. Эту мысль нужно вытравить из сердца, не то останется замедляющее натиск подозренье, и ты натолкнешься на то, на что нужно бы напасть с ходу.
Наши хотят представить уловку Зенона истинной, а вторую, ей противоположную, обманчивой и лживой. Я не проверяю их ни законами диалектики, ни хитросплетеньями дряхлых ухищрений, но считаю, что неприемлем весь этот род вопросов, когда спрошенный полагает, что его запутали, и, вынужденный соглашаться, отвечает одно, а думает другое. Во имя истины нужно действовать проще, против страха — мужественней.
(20) Я предпочел бы все, что они накрутили, распутать и разъяснить, чтобы не навязывать сужденье, а убеждать. Войско, построенное для боя, идущее на смерть за жен и детей, — как его ободрить? Вот тебе Фабии[7], род, взявший в свои руки войну всего государства. Вот тебе лаконяне, засевшие в самой теснине Фермопил: они не надеются ни победить, ни вернуться, это место и будет им могилой. (21) Как ободрить их, чтобы они телами загородили дорогу лавине, обрушившейся на весь народ, и ушли из жизни, но не со своего места? Неужто сказать им: «Зло не может быть славным; смерть бывает славной, значит, смерть не есть зло»? Вот убедительная речь! Кто после нее поколеблется броситься на вражеские клинки и умереть стоя? А Леонид — как храбро обратился он к воинам! «Давайте-ка завтракать, соратники: ведь ужинать мы будем в преисподней!» — вот что он сказал. И ни у кого кусок не выпал из рук, не завяз в зубах, не застрял в горле; все обещали быть и за завтраком, и за ужином. (22) А тот римский вождь8, который, посылая солдат пробиться сквозь огромное вражеское войско и захватить некое место, сказал им: «Дойти туда, соратники, необходимо, а вернуться оттуда необходимости нет». Видишь, как проста и повелительна добродетель! Кого из смертных, запутав, вы сделаете храбрее, кому поднимете дух? Нет, вы его сломите, ибо меньше всего можно умалять его и насильно занимать хитроумными мелочами тогда, когда готовится нечто великое. (23) Нужно избавить от страха смерти не триста[9], а всех смертных. Как ты им докажешь, что она не зло? Как победишь предрассудки, если люди впитали их во младенчестве и питали на всем своем веку? Где ты найдешь помощь? Что ты ска жешь человеческой слабости? Что ты скажешь, дабы воспламенить людей и бросить в гущу опасностей? Какой речью разрушишь этот единодушный страх, какими силами ума искоренишь упорствующее против тебя убеждение рода человеческого? Будешь нанизывать лукавые слова, сплетать каверзные вопросы? Больших чудовищ бьют большими снарядами. (24) В ту свирепую африканскую змею[10], что была для римских легионов страшней самой войны, напрасно метили из луков и пращей; и пикой[11] нельзя было ее ранить, потому что огромное тело, твердое в меру своей величины, отбрасывало и железо, и все, что метала человеческая рука; только огромными камнями сломали ей хребет. А сражаясь со смертью, ты посылаешь такие малые стрелы? Хочешь встретить льва шилом? То, что ты говоришь, остро. Но нет ничего острее ости на колосе. Есть вещи, которые как раз тонкость и делает бесполезными и никчемными. Будь здоров.
Письмо LXXXIII
Сенека приветствует Луцилия!
(1) Ты велишь, чтобы я описывал тебе каждый мой день, и притом с начала до конца. Хорошего ты мнения обо мне, если думаешь, что мне за весь день нечего скрывать. Так и надо жить, словно мы на виду; и думать надо так, словно кто-то может заглянуть в глубь нашего сердца. И правда может! Что пользы утаить то или другое от человека? Для бога все настежь! Он присутствует в наших душах, проникает в наши замыслы. Я сказал «проникает», будто он когда-нибудь отлучается. (2) Ладно, я выполню твой приказ и охотно напишу обо всем, что я делаю и в каком порядке. Буду теперь все время за собою наблюдать и проверять каждый мой день — дело весьма полезное. Оттого мы и становимся такими скверными, что никто не оглядывается на свою жизнь. О том, что придется делать, мы думаем, да и то редко, а о сделанном и не думаем\, — хотя как раз прошлое подает советы на будущее! (3) Нынешний день остался цел, никто не отнял у меня и часа, и я разделил его между постелью и чтением, оставив лишь немного на телесные упражненья. За это я должен быть благодарен старости: они обходятся мне совсем недорого, я устаю, едва начав двигаться, а усталость цель всяких упражнений, даже самых усиленных. (4) Ты спрашиваешь, кто мой прогимнаст[2]? С меня довольно Фария, прелестного, как ты знаешь, мальчика; но и его я заменю. Мне уже нужен кто-нибудь помладше. Правда, Фарий говорит, что у нас с ним одинаковый «кризис» — у обоих выпадают зубы. Но я, бегая с ним, едва могу за ним угнаться, а скоро и совсем не смогу: вот видишь, как полезны ежедневные упражненья. Разрыв между нами, идущими по разным дорогам, растет очень быстро; он поднимается, между тем я спускаюсь, а ты сам знаешь, насколько одно быстрее другого. Впрочем, я солгал: наш возраст уже не спускается, а падает. (5) Ты спросишь, чем кончилось наше сегодняшнее состязание? Тем, чем редко кончается у бегунов: ничьей. Потом, больше устав, чем поупражнявшись, я погрузился в холодную воду (она у меня называется не слишком теплой). Я, завзятый любитель холодных купаний, я, в январские календы приветствовавший Еврип и на новый год загадывавший не только что-нибудь читать, писать и говорить, но и нырять в источник Девы, — перенес лагерь сперва к Тибру [3], а потом к собственной ванне, которую, когда я совсем крепок и все делается на совесть, согревает только солнце. Теперь мне уже недалеко и до бани. (6) Потом я завтракал сухим хлебом, не подходя к столу, так что после завтрака незачем было мыть руки. Сплю я мало. Ты знаешь мой обычай засыпать ненадолго, как будто выпрягаясь из повозки. С меня довольно перестать бодрствовать; иногда я замечаю, что спал, иногда только догадываюсь об этом. (7) Но вот донесся шум цирковых игр; внезапный крик толпы ударил мне в уши, но не сбил моих размышлений и даже не прервал их. Гул я переношу терпеливо: когда сливается много голосов, это для меня все равно что плеск потока, или шорох леса под ветром, или любой другой шум, лишенный смысла.
(8) К чему же я теперь прилежу душою? Вот к чему. Со вчерашнего дня меня занимает мысль, ради чего это самые разумные мужи подыскивали для важнейших вещей пустые и путаные доказательства, которые при всей их истинности, так похожи на ложь. (9) Зенон, великий муж основатель нашей школы, столь стойкой и незапятнанной, хочет отпугнуть нас от пьянства. Послушай, какие он строит умозаключения насчет того, что человек добра не бывает пьян: «Пьяному никто не доверит ничего тайного; человеку добра тайны доверяют, значит, человек добра не бывает пьян». А вот как потешаются над этим хитрым заключением, сопоставив с ним подобное же (довольно будет привести одно из многих): «Спящему никто не доверит ничего тайного; человеку добра тайны доверяют, значит, человек добра не спит». (10) Посидоний защищает нашего Зенона единственным возможным способом, но и так, на мой взгляд, его не защитить. Вот что утверждает Посидоний: «пьяный» говорится в двух смыслах, — и о том, кто не в себе от выпитого вина, и о том, кто постоянно напивается и подвержен этому пороку. Зенон имеет в виду не того, кто напился, а того, кто постоянно напивается:
А насколько было бы лучше открыто обличить пьянство и перечислить его пороки! Тогда его стал бы избегать всякий приличный человек, а не только совершенный и мудрый, которому довольно утолить жажду, который, когда разгорится веселье и зайдет — не из-за него, а из-за других, — слишком далеко, все же остановится и допьяна не напьется. (18) Мы еще посмотрим, придет ли дух мудреца в расстройство от лишнего вина и будет ли мудрый делать то, что всегда делают пьяные. А пока, если хочешь доказать, что муж добра не должен напиваться допьяна, зачем строить умозаключения? Скажи просто: стыдно загонять в себя больше, чем можешь вместить, и не знать меры потребного для собственной утробы; пьяный делает много такого, от чего, протрезвев, краснеет, опьяненье — не что иное, как добровольное безумье. Продли это состояние на несколько дней, — кто усомнится, что человек сошел с ума? (19) Но и так безумье не меньше, а только короче. Приведи в пример Александра Македонского, как он во время пира убил Клита[6], самого верного и любимого друга, а поняв свое преступление, хотел умереть, — да и заслуживал смерти. Пьянство и разжигает, и обнажает всякий порок, уничтожая стыд, не допускающий нас до дурных дел. Ведь большинство людей только стыд, а не добрая воля удерживает от запретного. (20) Где душой овладевает слишком сильный хмель, все скрытое зло выходит наружу. Пьянство не создает пороков, а только выставляет их напоказ: похотливый даже не ждет ухода в спальню, а тут же, не откладывая, позволяет себе все, чего хочется его сладострастью; бесстыдный при всех сознается в своей болезни, наглый дает волю и рукам, и языку. У спесивого растет чванство, у жестокого — свирепость, у завистливого — злость; всякий порок выходит на свободу. (21) Прибавь еще, что пьяный не помнит себя, слова его бессмысленны и бессвязны, глаза видят смутно, ноги заплетаются, голова кружится так, что крыша приходит в движение и весь дом словно подхвачен водоворотом; живот у него болит, оттого что вино бурлит и распирает внутренности. Все это еще терпимо, пока хмель в силе; а когда сон его ослабит и опьяненье переходит в расстройство желудка? (22) Вспомни, к каким бедствиям приводило общее опьянение! Оно предавало врагу самые храбрые и воинственные племена, оно открывало крепости, многие годы обороняемые в упорных боях, оно подчиняло чужому произволу самых непреклонных и сбрасывавших любое иго, оно усмиряло непобежденных в битве. (23) Александр, только что мною упомянутый, остался невредим, пройдя столько дорог, столько сражений, столько зим, одолев и трудные времена, и трудные места, пересекши столько неведомо откуда текущих рек, столько морей, — и сгубили его невоздержность в питье и роковой геркулесов кубок [7].
(24) Велика ли слава — много в себя вмещать? Когда первенство почти что у тебя в руках, и спящие вповалку или блюющие сотрапезники не в силах поднимать с тобою кубки, когда из всего застолья на ногах стоишь ты один, когда ты всех одолел блистательной доблестью и никто не смог вместить больше вина, чем ты, — все равно тебя побеждает бочка.
(25) Что погубило Марка Антония, человека великого и с благородными задатками, что привело его к чужеземным нравам и неримским порокам, как не пьянство и не страсть к Клеопатре, не уступавшая страсти к вину? Оно и сделало его врагом государства, и притом слабейшим, чем его враги, оно и усугубило его жестокость, когда к нему за обедом приносили головы первых в Риме мужей8, когда он среди изобилия яств, среди царской роскоши пытался узнавать лица и руки убитых по спискам, когда, напившись вином, он жаждал крови. Мерзко было то, что он пьянел, когда творил все это, но еще мерзостнее то, что он творил все это пьяным.
(26) С пристрастьем к вину неразлучна свирепость, потому что хмель вредит здравому уму и ожесточает его. Как от долгой болезни люди становятся плаксивыми, раздражительными, так что малейшая обида приводит их в бешенство 9, так от непрестанного пьянства становится свирепой душа. Когда она часто не в себе, то пороки, укрепленные привычным безумием, возникнув во хмелю, и без него не теряют силы.
(27) Так говори прямо, почему мудрый не должен пить допьяна: покажи на деле, а не на словах, до чего отвратительно и вредно пьянство, — ведь это нетрудно. Докажи, что так называемые наслаждения, едва перейдут меру, становятся муками. А если ты какими-то доводами доказываешь, будто мудрец, сколько бы ни выпил вина, не собьется с правильного пути, даже если начнет буйствовать, — то можешь строить и такие умозаключенья: мудрец не умрет, выпив отравы, не заснет, приняв снотворное, а проглотив чемерицу, не извергнет сверху и снизу все, что будет у него в утробе. Нет, если ноги у него заплетаются, и язык тоже, то какие у нас основания думать, что он частью пьян, а частью трезв? Будь здоров!
Письмо LXXXIV
Сенека приветствует Луцилия!
(1) Те поездки, что прогоняют мою вялость, полезны, я думаю, и для здоровья, и для занятий. Почему они полезны для здоровья, ты видишь сам: если пристрастье к наукам делает меня ленивым и мешает заботиться о теле, то так я упражняюсь хоть за чужой счет. А почему они полезны для занятий, я тебе объясню. Ведь я не перестаю читать, а это, по-моему, необходимо — во-первых, чтобы не довольствоваться самим собой, во-вторых, чтобы, зная исследованное другими, судить о найденном и думать о том, что еще нужно найти. Чтение питает ум и дает утомленному занятиями отдохнуть за другим занятием. (2) Нельзя только писать или только читать: одно из этих дел удручает и отнимает силы (я имею в виду перо), второе рассеивает и расслабляет. Нужно в свой черед переходить от одного к другому и одно другим умерять, чтобы собранное за чтением наше перо превращало в нечто существенное. (3) Как говорится, мы должны подражать пчелам, которые странствуют в поисках медоносных цветов, а потом складывают принесенное в соты, где оно и переваривается в мед, и, как сказано у нашего Вергилия,