Нравственные письма к Луцилию
Шрифт:
Письмо LXXIV
Сенека приветствует Луцилия!
(1) Твое письмо и обрадовало меня, и ободрило в моей вялости, и еще разбудило мою память, теперь неповоротливую и ленивую. Неужели ты, мой Луцилий, сомневаешься в том, что наилучшее средство достичь блаженной жизни — это убежденье в одном: только то благо, что честно? Кто считает благом нечто иное, переходит под власть фортуны и зависит от чужого произвола; а кто ограничил благо пределами честности, — у того счастье в нем самом. (2) Одного печалит утрата детей, другого тревожат их болезни, третьего мучит их позор или обида, им нанесенная. Того изводит любовь к чужой жене, этого — к своей собственной; найдутся и такие, кого терзает провал на выборах, и такие, кому сама почетная должность не дает покоя. (3) Но самую многолюдную толпу несчастных из числа смертных составят те, кого томит ожидание смерти, отовсюду угрожающей нам, ибо нет такого места, откуда бы она не могла явиться. Вот и выходит, что нам, словно на вражеской земле, надо озираться во все стороны и на всякий шум поворачивать голову. Если не отбросить этот страх, придется жить с трепещущим сердцем. (4) Встретятся нам и сосланные и лишенные достояния, и те, кому мало их богатств, — а это худший род бедности; встретятся и потерпевшие крушение или подобие крушения — те ничего не ожидавшие и уверенные в будущем, кого либо гнев народа, либо зависть, злейшая пагуба лучших людей, стали швырять, словно буря, как раз тогда и налетающая, когда пловцы доверятся ясной погоде, или поразили, словно внезапная молния, приводящая в трепет всех вокруг. Ибо как в грозу всякий, кто стоял ближе к огню, цепенеет наравне с задетым молнией, так и при всяком несущем беду насилии одного поражает несчастье, остальных — страх, и возможность
Не может быть блаженным тот, кто поверил пустому мненью. Ведь нет блаженства без неустрашимости, а жить среди опасений плохо. (6) Кто больше всего предан случайному, тому не выпутаться из тревог: слишком много поводов к ним он сам для себя создал. Кто хочет прийти в безопасное место, тому одна дорога: презирать все внешнее и довольствоваться тем, что честно. Ведь кто думает о добродетели, будто есть благо больше нее и кроме нее, тот подставляет полу, чтобы поймать брошенную фортуной подачку, и ждет в тревоге, что же она пошлет. (7) Нарисуй-ка в душе такую картину: фортуна — устроительница игр — осыпает собравшихся смертных почестями, богатствами, милостями; но кое-что пропадает, разорванное расхватывающими руками, кое-что приходится делить с бесчестными сотоварищами, кое-что приносит великий ущерб тем, кому достается; часть оказывается у тех, кому нет до этого дела, часть теряется, потому что расхватывается слишком жадно, или пропадает на стороне, потому что уносится слишком поспешно. И даже удачно хватавшему захваченное не принесет надолго радости. Так что всякий, кто благоразумней других, едва увидев, как вносят подарки, убегает из театра, зная, до чего дорого обходятся пустяки. Никто не сцепится с уходящим врукопашную, никто не ударит удаляющегося: вся свалка — вокруг добычи. (8) Так же обстоит дело и со всем, что с высоты швыряет нам фортуна. Мы, несчастные, бушуем, разрываемся на части, жалеем, что рук только две, оглядываемся то в ту, то в эту сторону. Нам кажется, что дары ее, раззадоривающие наши вожделенья, раздаются слишком поздно и достаются немногим, хоть ждут их все. (9) Они падают — мы готовы кинуться к ним; захватим что-нибудь и радуемся, что других обманула пустая надежда; дешевая добыча часто стоит нам большой неприятности или обманывает нас, оставив ни с чем. Так уйдем с этих игр, уступим место хватающим! Пусть они зарятся на эти ненадежные блага, чтобы вся их жизнь стала еще более ненадежной.
(10) Кто решил достичь блаженства, тот пусть помнит, что есть одно только благо — честность. А если он видит и другие блага, значит, он плохо думает о провидении, потому что с людьми справедливыми случается много неприятностей и потому, что все, уделяемое нам от него, кратковечно и ничтожно в сравнении с долговечностью всей вселенной. (11) Вот от таких-то жалоб и получается, что мы оказываемся неблагодарными истолкователями божественной воли. Мы сетуем, что все достается нам и не всегда, и помалу, и не наверняка, и ненадолго. Поэтому ни жить, ни умирать мы не хотим: жизнь нам ненавистна, смерть страшна. Всякий наш замысел шаток, и никакая удача не может нас насытить. А причина в том, что мы еще не достигли неизмеримого и непревзойденного блага, на котором не может не остановиться наше хотение, так как выше вершины нет ничего. (12) Ты спросишь, почему добродетель ни в чем не нуждается? — Она довольствуется тем, что есть, не жаждет того, чего нет; если есть, сколько нужно, ей не бывает мало. Откажись от этого суждения — и не останется ни благочестия, ни верности. Ведь желающему быть и верным, и благочестивым придется вытерпеть многое из того, что принято называть злом, и пожертвовать многим из того, чему мы привержены как благу. (13) Погибнет мужество, которое в том и состоит, что мы должны рисковать собою; погибнет благородство, которое только тогда и может возвыситься, когда с презрением сочтет мелким все то, чего толпа желает как самого великого; погибнет благодарность, которую никто не воздаст, если бояться труда, если признавать что-нибудь более ценным, чем верность, и не стремиться к самому лучшему.
(14) Но перейдем к другому. Либо благо — совсем не то, что так именуется, либо человек счастливее бога: ведь того, что готово для нас, у бога нет и в заводе; он чужд и похоти, и изысканности пиров, и богатств, и всех этих приманок, завлекающих человека дешевыми наслаждениями. Значит, либо придется поверить, что бог лишен благ, либо это как раз и доказывает, что все, чего лишен бог, не есть благо. (15) Прибавь еще одно: то, что хочет прикинуться благом, отпущено животным щедрее, чем людям. Они и прожорливее нас, и неутомимее в любви, и сил у них больше, и здоровье более крепкое и стойкое; следовательно, они намного счастливее человека. Да и живут они, не зная ни низости, ни козней, и наслаждаться они могут больше и легче нас, не опасаясь ни стыда, ни раскаянья. (16) Так рассуди же, можно ли назвать благом то, в чем человек превосходит бога. Высшее благо мы должны хранить в душе; оно лишится всякой цены, если перейдет из лучшей части нашего существа в худшую, если будут полагать его в чувствах, которые у бессловесных животных деятельнее, чем у нас. Нельзя думать, будто плоть — источник высшего нашего счастья. Те блага истинные, которые даются разумом, они и прочны, и постоянны, и не могут ни погибнуть, ни пойти на убыль. (17) Прочие же блага мнимые, имя у них то же, что и у благ истинных, но свойств блага в них нет. Их следует именовать «благополучными» или (лучше скажу на нашем языке) «предпочтительными» обстоятельствами и помнить, что они — наши слуги, а не части нас самих; пусть они будут при нас, но нам нельзя забывать, что они вне нас. Даже покуда они при нас, — причислять их надо к вещам второстепенным и незначительным, которыми никто не должен кичиться. Есть ли что глупее, чем гордиться собою по поводу того, к чему сам не приложил рук? (18) Пусть благополучие к нам пришло, — но оно не срослось с нами, так что, если его отнимут, можно потерять его без кровавых ран. Будем пользоваться им, но не похваляться; да и пользоваться будем умеренно, словно доверенным нам достоянием, которое придется вернуть. Неразумный, достигши благополучия, долго его не удержит: ведь счастье, если забыть о мере, само себя душит. Кто поверил мимолетным благам, тот быстро их лишится; а если и не лишится, будет ими раздавлен. Немногим удалось мягко сложить с плеч бремя счастья; большинство падает вместе с тем, что их вознесло, и гибнет под обломками рухнувших опор. (19) Потому-то и нужно благоразумие, которое указывает меру и учит бережливости, между тем как невоздержность сама спешит разрушить собственное благополучие. Где нет меры, там и срок короток, если только не наложит узды укротитель-разум. Свидетельство этому — судьба многих городов, чья надменная власть пала в полном расцвете, потому что все накопленное добродетелью погубила неумеренность. От таких превратностей и надобно защищаться. Нет стен, непобедимых для фортуны; так возведем укрепления внутри себя! Если здесь все надежно, человека можно осаждать, но нельзя взять приступом. — (20) Ты хочешь знать, каковы эти укрепленья? — Что бы с тобой ни случилось, не выходи из себя; знай, что все направленное, на первый взгляд, к твоему ущербу, служит сохранению вселенной, что в нем-то как раз и осуществляется положенный миру кругооборот. Что угодно богу, то пусть будет угодно и человеку; пусть он дивится в себе только тому, что смог стать непобедимым и научился попирать всякое зло, что благодаря разуму, сильнее которого нет ничего, подчинил себе превратности, боль и обиду. (21) Люби разум — и эта любовь даст тебе оружие против жесточайших испытаний. Любовь к детенышу гонит зверя на рогатину, дикость и неразумный порыв делают его неукротимым. Души юно шеи жажда славы полнит презрением к мечам и огню; некоторых призрак и тень добродетели заставляют по своей воле идти на смерть. Но куда более отважен и стоек в сравнении со всем этим разум! И тем решительнее вырвется он из любых страхов и опасностей. (22) «Это не дело — отрицать всякое благо, кроме честности! Такие валы и рвы не защитят и не укроют вас от ударов фортуны! Вы сами признаете, что к числу благ относятся и преданность детей, и добрые нравы сограждан, и любовь родителей. На грозящие им опасности вы не можете смотреть спокойно: вас не оставят равнодушными смерть детей, сограждане в осаде, родители в рабстве». — (23) Я изложу сперва то, что обычно отвечают на такие возражения в нашу защиту, а потом и то, что, по-моему, следовало бы еще ответить. Одно дело — когда то, чего мы лишаемся, оставляет взамен что-нибудь неприятное: так крепкое здоровье, если его испортить, превращается в болезненность, острое зрение, притупившись, делает нас слепыми; а когда подсечены колени, мы не только теряем проворство, но и делаемся бессильны. Другое дело — все то, что перечислено раньше: тут нам такая опасность не грозит. Почему? Если я потеряю благородного друга, мне не придется взамен страдать от коварства; если я похороню добрых детей, их места не займут бесчестные. (24) И потом — теряем мы не друзей, не детей, но их тела. Человек добра погибает не иначе, как ставши дурным; а этого не допускает
— (26) «Что же, разве не блаженнее окруженный толпою друзей и детей?» — Чем он блаженнее? Ведь высшее благо не знает ни ущерба, ни прироста; оно всегда в одних пределах, как бы ни вела себя фортуна. Отпущена ли человеку долгая старость или он скончается, не дожив до старости, — хоть век будет различен, мера высшего блага не изменится. (27) Начертишь ли ты больший или меньший круг, — это скажется лишь на его площади, а не на его форме; и пусть один круг останется надолго, другой ты, едва очертив на песке, тут же сотрешь — форма обоих будет одна. Все, что правильно, оценивается не по величине, не по числу, не по времени; его нельзя ни расширить, ни сжать. Сокращай как хочешь честно прожитую жизнь, сведи ее от столетия к одному дню — она не станет менее честной. (28) Иногда добродетель распространяется вширь, — пра вит царствами, городами, провинциями, законодательствует, щедра на услуги детям и близким; иногда стеснена узкими пределами бедности, изгнанья, одиночества; но она не становится меньше, сведенная с вершин в частную жизнь, из царских чертогов в низкую хижину, (29) лишенная обширных прав в государстве и запертая в одном доме, в тесном углу. Она не теряет величия, когда уходит в себя, отовсюду изгнанная, потому что вопреки всему велик и несгибаем ее дух, совершенна мудрость, непреклонна справедливость. А значит, не теряет она и блаженства, которое все заключено в одной только душе, и остается огромным, непоколебимым и безмятежным, чего нельзя достичь без знания всех дел божеских и человеческих.
(30) А теперь о том, что, как было сказано, хотел бы ответить я. Мудрого не удручает утрата детей или друзей: он с тем же спокойствием переносит их смерть, с каким ждет своей, и как своей смерти он не боится, так о смерти близких не горюет. Добродетель сильна последовательностью: все ее дела согласны и созвучны с нею, но это созвучие гибнет, если дух,. которому надлежит быть высоким, угнетен тоской или скорбью. Всякий трепет и тревога, и леность в любом деянии несовместимы с честностью. Ибо честность спокойна и неустрашима, она всегда налегке, всегда наготове. — (31) «Что же, мудрецу не знакомо даже подобие волнения? Не побледнеет он, не изменится в лице, не похолодеют у него руки? Не почувствует он ничего из того, что происходит с нами не по велению души, а безотчетно, под внезапным действием самой природы?» — Почувствует, конечно. Но останется при своем убеждении, что все это — еще не зло и здоровому духу ради этого поникать не пристало. Все, что нужно сделать, он сделает смело и быстро. (32) Кто не согласится, что это свойства глупцов — делать всякое дело вяло и неохотно, посылать тело в один конец, душу — в другой и рваться во все стороны сразу? Чем глупость кичится, за что любуется собою, за то как раз ее и презирают; и даже то, чем хвалится, она делает неохотно. А если она боится какого-нибудь несчастья, то в ожидании его страдает так, словно оно уже пришло, и боязнь приносит ей все муки, которых она страшится. (33) Как у слабых здоровьем недугу предшествуют некие признаки — вялость всех мышц» и беспричинная усталость, и зевота, и пробегающий по телу озноб, — так и слабый дух содрогается задолго до того, как обрушатся несчастья: он предвосхищает их и падает раньше времени. Но есть ли что безумнее, чем мучиться от страха перед будущим и вместо того, чтобы сохранить силы для пытки, призывать и приближать к себе те беды, (34) которые, если уж нельзя их прогнать, лучше оттянуть? Ты хочешь убедиться, что никто не должен страдать от предстоящего? Пусть кто-нибудь услышит, что через пятьдесят лет его ждет мучительная казнь, — ведь он и не взволнуется, если не перескочит через весь этот промежуток и сам себя не потопит в том горе, которое будет век спустя. То же самое, когда души, которые наслаждаются своей болезнью и сами ищут поводов для скорби, печалятся из-за того, что давно прошло и забыто. Что минуло, что настанет, этого сейчас нет, и мы ни того, ни другого не чувствуем. А больно только тогда, когда чувствуешь. Будь здоров.
Письмо LXXV
Сенека приветствует Луцилия!
(1) Ты пеняешь мне за то, что письма мои не так тщательно написаны. Но кто же говорит тщательно, кроме тех, кто хочет говорить напыщенно? Какой была бы моя речь, если бы мы вместе сидели или гуляли, — такими же необработанными и непринужденными пусть будут и мои письма, в которых я не хочу никакой изысканности, никакой нарочитости. (2) Будь это возможно, я предпочел бы без слов прямо показать тебе все, что я чувствую. Даже и споря, я бы не топал ногою, не указывал бы рукой, не повышал бы голоса, — все это я бы оставил ораторам, довольствуясь тем, что донес бы до тебя свои чувства, не приукрасив их и не унизив. (3) Одно только я хочу тебе доказать: что я говорю, то и чувствую, и не только чувствую, но и люблю. Детей целуют иначе, чем любовницу; но и в такой ласке, чистой и скромной, ясно видно чувство.
Нет, я, право же, не хочу, чтобы сказанное о таких важных вещах было постным и сухим; философия не отвергает дарованья, не нужно только слишком уж трудиться над словом. (4) Пусть будет нашей высшей целью одно: говорить, как чувствуем, и жить, как говорим. Тот исполнил свое обещание, кто одинаков, слушаешь ли ты его, или смотришь. (5) Мы увидим, каков он, велик ли он, если только он един. Пусть наши слова приносят не удовольствие, а пользу. А если украшения красноречия даются без хлопот, если они под рукой и стоят немного, — пусть будут и они, но лишь сопутствуя вещам более прекрасным. Пусть красноречие прежде показывает их, чем себя. Все прочие науки совершенствуют дарованье, здесь же дело идет о душе. (6) Больной ищет не того врача, что красно говорит [1]. А кто встретит такого, что и лечить умеет, и изящно рассуждает о необходимых средствах лечения, тот, конечно, будет доволен. Но и напав на врача, к тому же еще красноречивого, не с чем себя поздравлять: это все равно, как если опытный кормчий окажется красавцем. (7) Зачем ты щекочешь мне уши? Зачем развлекаешь меня? Не в этом дело! Меня нужно прижигать, резать, отлучить от пищи! Для этого тебя позвали. Ты должен лечить болезнь тяжелую, застарелую, заразившую многих. Работы у тебя столько же, сколько у врача в пору поветрия. Ты хлопочешь о словах? Радуйся и тому, что предмет тебе по плечу! Когда ты успеешь так много выучить? Когда усвоишь выученное так прочно, что оно уже не уйдет от тебя? Когда испытаешь его? Ведь тут, не в пример прочему, мало запомнить: нужно все испробовать в деле! Блажен не тот, кто знает, а кто делает.
— (8) «Что же выходит? Ниже него нет ступенек? Сразу же за мудрецом пропасть?» — Нет, по-моему. Те, что идут к мудрости, остаются в числе неразумных, но далеко от них оторвались; да и между самими идущими разрывы велики. Они, по мненью некоторых, разделяются на три разряда. (9) Первый — это те, кто еще не овладел мудростью, но подошел к ней вплотную. Однако то, что близко, все же вне нас. — Ты спросишь, кто они такие? — Они расстались со всеми пороками и страстями; они выучили все, что надо было постичь; но их надежность еще не испытана, приобретенным благом они еще не пользуются. Правда, они уже не могут скатиться туда, откуда бежали, — с того места, куда они добрались, сползти назад нельзя; но им самим это еще невдомек, они, как я писал в одном письме , не знают, что знают нечто. Иногда им удается воспользоваться своим благом, но не удостовериться в нем. (10) Некоторые так определяют разряд, о котором у нас речь: от болезней духа они уже ушли, от страстей — нет и стоят все еще на скользком месте, потому что вне опасности — -только те, кто совсем избавился от злонравия; а избавляются от него, только когда его место заступит мудрость.
(11) О том, какая разница между болезнью души и страстью, я говорил уже не раз, теперь только напомню. Болезни — это пороки застарелые и упорные, вроде скупости или непомерного честолюбия; они, однажды овладев душой[3], тесно срастаются с ней и становятся ее постоянным злом. Короче говоря, болезнь есть извращенное, но упорное суждение, — например, что нужно изо всех сил добиваться того, чего стоит добиваться лишь без траты сил; или, если угодно, можно определить и так: это — чрезмерное стремление к вещам, стремиться к которым стоит лишь немного или вовсе не стоит; или еще: это значит дорого ценить то, что ценится дешево или вовсе не ценится. (12) Страсти же — это душевные порывы, предосудительные, внезапные и безудержные; от них, если они часты и запущены, начинаются болезни: так насморк, который не стал постоянным, переходит в кашель, а непрерывный и застарелый вызывает чахотку. Выходит, те, что продвинулись дальше других, недоступны для болезней; а страсти обуревают и тех, кто близок к совершенству.