Нулевые
Шрифт:
За свою жизнь Юрий Андреевич встречал всего нескольких подобных Стахееву. Людей, по-настоящему умеющих жить, не устающих от жизни. Энергичных, как называли их: одни – почти с восхищением, другие – с презрением и брезгливостью. Да, нытики, вздыхатели разные таких энергичных всегда не любили… Презрение и брезгливость Губин чувствовал и в себе, несмотря на то, что считал Дмитрия Павловича почти что другом, но за этим презрением трусливо пряталась простая зависть его, вялого, слабого к сильному.
Стахеев все время был у него перед глазами.
Без видимых трагедий сменил
Юрий Андреевич старался особенно с ним не сближаться. Причиной тому было все то же внутреннее, скрываемое, конечно, но непреодолимое презрение, прячущее зависть к удачливому, деятельному человеку. И зависть только усиливалась, крепла по мере того, как приближался Юрий Андреевич к своему пятидесятилетию… Пятьдесят лет жизни почти за спиной. Впереди, вблизи уже – старость…
В прошлом году, на юбилее Стахеева в ресторане «Сибирские зори», увидев его, розовощекого, счастливого, в окружении таких же счастливых бывших трех жен и аспирантки Евгении, которую прочили в очередные жены, пятерых детей (от почти тридцати до восьми лет), сослуживцев с подарками и здравицами, Юрий Андреевич почувствовал такое острое раздражение, омерзение даже, что, просидев ради приличия часа полтора, потихоньку увел свою немолодую, грузную, первую и единственную жену домой…
– Ничего хорошего, говоришь? – сочувственно усмехнулся Стахеев. – Н-да, старичок, ты не оригинален.
– Что ж, и сам не рад.
– Так надо ж встряхнуться! Цыгане, тройка, рестораны…
Как алюминиевая ложка о миску, задребезжал звонок. И вовремя – прервал в самом начале малоприятную, никчемную беседу.
Молодой Кирилл, схватив папку с лекциями, убежал. Стахеев вернулся к журнальному столику, затушил сигарету в глиняном башмачке-пепельнице. Юрий Андреевич достал из портфеля бумаги, хрестоматию Гудзия. Взглянул в зеркало, причесался.
– Борис Антонович, – окликнула Илюшина старшая лаборантка, – звонок уже был!
Тот ошалело, будто разбуженный среди ночи, огляделся, бормотнул что-то, взял книгу и походкой пьяного вышел. Губин направился вслед за ним, не спеша, зная по опыту, что первые несколько минут занятий – время пустое. Студенты должны перездороваться, рассесться, найти в своих шуршащих пакетах что там им нужно. Настроиться более-менее…
В коридоре его нагнал Стахеев, шагая уверенно, чуть враскачку. Руки в карманах будто подчеркивали, что ни в какой помощи, хотя бы в тезисах лекции, их хозяин не нуждается. Юрий Андреевич опять почувствовал раздражение и зависть. Он, почти на голову выше Стахеева, крупнее, солиднее, казался себе сейчас напялившим костюм и галстук дворовым оболтусом; а Стахеев – то ли директор школы, то ли участковый…
Их оббегали опаздывающие. Некоторые мимоходом, через плечо здоровались.
– Слушай, старик, у тебя до скольки сегодня? – спросил Дмитрий Павлович.
– Вторая лекция в час. Потом – свободен.
– Везет. А мне еще возись с аспирантами, к ученому совету готовься… Как белка кручусь.
Но в этой жалобе Стахеева ясно слышалось, может, и не осознанное им самим превосходство. Ты вот, мол, неприметный кандидат-доцент, а я – фигура незаменимая.
Юрий Андреевич ответил неискренне сочувствующим вздохом:
– М-да-а…
– Хотя ладно, подождут аспиранты… – Стахеев вдруг изменил интонацию. – Дело у меня к тебе, старик, очень важное. Надо бы обмозговать.
Остановились у дверей аудитории, где Губин читал лекцию. И минуту назад он бы спокойно вошел туда, лишь кивнув на прощание коллеге…
– Что случилось? – спросил сейчас почти испуганно; дел у Дмитрия Павловича к нему за все тридцать лет случалось не густо.
– Да это, видишь ли, не в двух словах. Давай после занятий. А лучше – на большой перемене. Посидим в «Короне», например, поговорим обстоятельно… Как, лады?
– Лады, – кивнул, конечно, Юрий Андреевич.
Войдя в аудиторию, по привычке пробежал глазами по рядам, поднимающимся амфитеатром, внятно, в полный голос объявил:
– Добрый день! Садитесь!
Сам же втиснулся в узкую фанерную трибунку, положил перед собой бумаги, хрестоматию Гудзия, отодвинув ребром ладони в угол шуршащую обертку от «Твикса». Еще раз, теперь уже пристальней, посмотрел на студентов, про себя отметил: «Едва ли треть собралась».
– Тема нашей сегодняшней лекции – «Сатирическая литература шестнадцатого тире семнадцатого веков».
Это была предпоследняя лекция курса. Последнюю, по традиции, Юрий Андреевич посвящал старообрядческой литературе. А затем начинались зачеты, экзамены. В июле – вступительная эпопея. Потом же, наконец, коротенький отпуск…
Двадцать четвертый раз он говорит в этой аудитории, стоя в этой же самой, напоминающей детский гроб, трибунке, одни и те же слова:
– Датировка «Повести о Ерше Ершовиче» вызывает споры. Принято считать, что написана она в середине, а то и ближе к концу семнадцатого столетия. Впрочем, в начале шестидесятых годов стали появляться аргументированные гипотезы, что «Повесть…» создавалась в конце шестнадцатого или в самом начале семнадцатого веков…
Двадцать три волны студентов, двадцать три курса филологов, в каждом из которых по шестьдесят человек. Без малого полторы тысячи набирается… Единицы остались здесь, в родном институте, некоторые уехали в Новосибирск, Питер, в Москву, из них, наверное, с десяток в науке; кое-кто, естественно, работает по специальности – учителями литературы и русского языка. Но большинство-то занимаются совсем не тем, ради чего учились, читали совсем не нужные в повседневной жизни книги, исписывали толстенные тетради конспектами, не спали перед экзаменами, до слез радовались дипломам…