Нюрнбергский процесс глазами психолога
Шрифт:
Обеденный перерыв. Многие не скрывали своего удовлетворения уколами Франка в адрес Геринга. Бывший рейхсмаршал с несчастным видом ходил взад-вперед по холлу, держа под наблюдением мою беседу с обвиняемыми из числа тех, кто насмехался над Герингом. В обоих отсеках — и для пожилых, и для младших обвиняемых — раздавались одобрительные возгласы, что служило несомненным доказательством заметно пошатнувшегося авторитета Геринга.
Франк уже дожидался меня.
— Видите, я сдержал свое обещание. В отличие от окружения фюрера, где все прикидывались ничего не ведавшими, я был осведомлен о том, что творилось. Я думаю, на судей производит благоприятное впечатление, если мы честны, открыты и не пытаемся уйти от ответственности. Верно? Меня действительно порадовало, что моя откровенность не осталась незамеченной.
Мы сошлись во мнениях, что этих судей не так-то легко
В отсеке младших обвиняемых Шпеер и Фриче были настроены несколько скептически и не были склонны приписывать Франку врожденную правдивость.
— Я задаю себе вопрос, а что бы он говорил, если бы не передал свой дневник, — размышлял Шпеер. — Теперь ему просто ничего другого не остается, как признать то, что уже и так доказывается содержанием его дневника.
Фриче по-прежнему был категорически не согласен с тем, что Франк идентифицировал свою вину и свое предательство с виной немецкого народа. По мнению Фриче, «его вина куда серьезнее, чем любого из нас. Он действительно знал обо всем».
Тюрьма. Вечер
Камера Геринга. В этот вечер Геринг был явно не в своей тарелке, от его обычной агрессивности и следа не осталось, он не возмущался и явно был серьезно разочарован развитием процесса. Заявив о том, что не имеет возможности воздействовать на поведение и методы защиты других обвиняемых, что сам он лично никогда не принадлежал к числу антисемитов, что в творимые зверства верить отказывается и что нашлись такие евреи, которые готовы дать показания в его защиту. Если Франк в 1943 году был осведомлен обо всех чудовищных деяниях, то ему следовало обратиться к нему, к Герингу, чтобы он, Геринг, смог предпринять какие-то разумные шаги для воспрепятствования этому. Возможно, в 1943 году его полномочий и не хватило бы для того, чтобы в корне изменить ситуацию, но если бы кто-нибудь обратился к нему в 1941 или 1942 годах, то решение было бы найдено. (В тот вечер у меня не было охоты уцепиться за это его высказывание и сослаться на сказанное но этому поводу Олендорфом, а именно: что Геринг по причине своего увлечения наркотиками и коррумпированности был давно списан в смысле влиятельности.) Я лишь указал на то, что он, позволяя себе «запальчивые» высказывания вроде — «лучше прикончить на пару сотен евреев больше, чем уничтожить столько добра», — вряд ли мог претендовать на роль защитника гонимых меньшинств. Геринг заявил, что таким его высказываниям уделяется чрезмерное внимание, добавив при этом, что никогда не превозносил и не защищал Гитлера.
Затем мы снова коснулись темы войны, и я высказал мысль, что, в отличие от него, отнюдь не уверен в том, что простой народ так уж благодарен фюреру за войну и разруху.
— Естественно, народ войны не хочет, — пожал плечами Геринг. — С какой стати какому-нибудь бедняку-крестьянину ставить на карту свою жизнь, если самое большее, на что он может рассчитывать после войны, так это на возвращение домой целым и невредимым. Простой народ к войне не стремится ни в России, ни в Англии, ни в Америке, и Германия — не исключение. Это ясно. Но в конечном итоге политику страны определяет вождь, и не составляет труда уговорить народ согласиться пойти на войну, причем государственный строй особой роли не играет — то ли это фашистская диктатура, то ли коммунистическая, то ли парламентская демократия.
— Правда, с одним отличием, — возразил я. — В условиях демократии народ наделен правом сказать свое слово через своих избранников, а в США — правом объявления войны наделен лишь Конгресс.
— Все это, конечно, прекрасно, но народ, вне зависимости от того, наделен он избирательным правом или же нет, всегда можно заставить повиноваться фюреру. Это нетрудно. Требуется лишь одно — заявить народу, что на его страну напали, обвинить всех пацифистов в отсутствии чувства патриотизма и утверждать, что они подвергают страну опасности. Такой метод срабатывает в любой стране.
19–22 апреля. Пасха в тюрьме
Камера Франка. Франк сидел в камере, спокойно покуривая трубку. При моем появлении он сразу же ударился в монолог, желая представить пространное описание своей реакции на собственную защитительную речь, помогая себя темпераментной жестикуляцией.
— Да, сегодня Страстная пятница, и в душе моей воцарился мир — я сдержал свою клятву. Еще вчера я стоял перед темными вратами, теперь же я миновал их и стою на другой стороне. Я стоял перед этими темными вратами босым и в дерюжном мешке со свечой в руке, словно кающийся грешник — или весталка, — и снова говорил перед
Франк на мгновение умолк, видимо, исчерпав тему оплаты, после чего перешел к анализу своей защитительной речи.
— Я был первым, кто заявил о том, что все мы — виновны. И Герингу следовало заявить об этом еще в самом начале, а не становиться в позу. Мир исходил криком, желая услышать от одного из нас, на кого смерть уже позарилась, признания в том, что мы согрешили! Но Геринг признаваться не хочет. А Риббентроп? Ну, он же слабохарактерный. А Кальтенбруннер — тот просто лжец. Почему Геринг так и не сказал правды? Может, вы понимаете, почему, герр доктор?
— Это самоочевидно. Потому что собирается до самого конца оставаться в позерах, — ответил я.
— Но он мог ведь сказать, да, вначале все мы были движимы идеалами, что Гитлер нас обманул, опозорил, что мы поддались тщеславию, злому началу в нас, а посему виновны.
— Он слишком самолюбив, чтобы во всеуслышание признать свою вину. Это подпортило бы его имидж. А вы все же пару раз здорово поддали ему.
Франк рассмеялся.
— Да, после чего его адвокат задал перцу моему. Ничего, ничего, пусть себе ворчит! Но он только уставился на меня, но ни слова не сказал. У меня есть все основания злиться на него. Ему следовало хоть что-то предпринять ради того, чтобы остановить эти чудовищные преступления; он был ближе всех нас к фюреру. Я рад, что мистер Додд дал мне возможность абсолютно недвусмысленно заявить о том, что Геринг обогащался, в то время как в Европе шла схватка не на жизнь, а на смерть… Но такого рода люди ничего подобного уразуметь не способны. Они просто думают, что этот процесс — всего лишь некая юридическая перепалка, соревнование умов, а это ведь решающая точка судьбоносного исторического развития. Розенберг заявил мне, что, мол, мне теперь конец. Ну и что? А ему разве нет? Он что же, думает, что обретет избавление? Ему бы ох как понравилось, если бы я, во имя оправдания нашего антисемитизма, заявил, что, мол, евреи представляли угрозу в государственном масштабе. Но я стремлюсь искупить свой грех, чтобы быть с Богом в согласии и не стыдиться поднять на него глаза…
Знаете, что привело меня к осознанию необходимости искупления своей вины? Пару дней назад я прочел заметку в какой-то газете о том, что один мюнхенский адвокат, еврей, доктор Якоби, который был одним из самых близких друзей моего отца, погиб в газовой камере Освенцима. И когда йотом Гесс стал рассказывать о том, как уничтожал два с половиной миллиона евреев, я понял, что именно этот человек хладнокровно отправил на смерть лучшего друга моего отца — симпатичного, открытого, доброго и отзывчивого пожилого человека, а вместе с ним и миллионы других безвинных людей. А я палец о палец не ударил ради их спасения! И пусть я не своими руками убил его, зато своими высказываниями и высказываниями Розенберга — именно они и подталкивали людей на такое!
Зги показания Гесса — смертный приговор всей нации! Они засели у меня в голове. Это окончательный приговор системе, и никому из нас от него не отвертеться! Гитлер рассуждал об искоренении еврейской расы, и мы прекрасно понимали, что он имеет в виду — а теперь Розенберг ударяется в споры но поводу точности перевода слова «искоренение»!
— Подобные высказывания на совести каждого из вас.
Франк мрачно тряхнул головой.
— Да, это так, и Бог тому свидетель. Кто станет это отрицать? Но Гитлер с холодной головой отдал этот приказ; Гесс рассказал нам, как получил его и как его выполнял. Герр доктор, скажите, история когда-нибудь сумеет преодолеть последствия урона, нанесенного цивилизации Гитлером? Нет сомнений, что он, этот дьявол, Гитлер, привел нас ко всему этому. Если бы Гиммлер на свой страх и риск попытался бы предпринять нечто подобное, а Гитлер, узнав об этом, вздернул бы его, тогда все было бы по-иному. Но нет, Гитлер сам отдал такой приказ — он намекает на него даже в своем «Завещании».[24] И этот монстр носил личину человеческого существа! Глава государства! Я еще напишу статью о Гитлере для вас, ту, которую обещал, но, понимаете, сейчас мне не позволяет это сделать омерзение. Теперь, когда он разоблачен, и я понимаю, за каким ужасным, отвратительным типом я шел, мне дурно делается.