Нюрнбергский процесс глазами психолога
Шрифт:
— Но, судя но всему, его единый фронт преданности и презрения ко веем дал трещину и грозит вообще рухнуть. Что же касается вас, то, но моему мнению, вы вполне в состоянии защищать себя.
— Надеюсь. Но меня ничего не стоит вывести из себя дурацкими вопросами.
Он, нимало не смущаясь, заявил мне, что-де очень мало таких, с кем он мог бы общаться на одном уровне; решив польстить мне, он включил в эту немногочисленную группу и меня… Главная проблема бывшего германского правительства, по мнению Шахта, как раз и состояла в том, что это были сплошь невежественные выскочки, включая и Гитлера.
— Между прочим, вот вам интересный с точки
Я заверил его в том, что слышал, что им займется самый главный из обвинителей. Это Шахту, с одной стороны, льстило, с другой — вселяло в него тревогу.
— Вот как? Ну что же — я уверен, что готов дать достойный ответ на любой достойный вопрос — независимо от последствий… Я с самого начала встряхну эту систему, я не буду рассусоливать, что изначально ею замышлялось, я скажу о том, во что ее превратили Гитлер и Геринг вместе со своими генералами. Спуску я им не дам, в особенности если мне предстоит давать показания под присягой и если суд будет настаивать на моем ответе. Главными виновниками я считаю четверых: Геринга, Риббентропа, Кейтеля и Редера. Возможно, им будет не особенно приятно, но это ничего не меняет: щадить я их не собираюсь. Немецкий народ должен воочию убедиться, как нацистские вожди ввергали страну в пучину этой никому не нужной войны.
И вдруг Шахта будто прорвало:
— Как у них вообще хватило наглости ввергнуть страну в войну, не спросив об этом народ? После этой речи Гитлера в Хосбахе в 1937 году святой обязанностью всех фюреров было пойти к Гитлеру и в лицо сказать ему, что он ведет народ к войне! Они могли высказать ему протест и в связи с намечавшимся нападением на Польшу! Но эти проклятые вояки только и знают, что щелкать каблуками и рапортовать: «Яволь, мой фюрер! Есть организовать войну!» Нет, щадить я их не собираюсь… После Штрейхера Геринг самый отвратительный тип на этой скамье подсудимых — вульгарный тип, проворовавшийся разложенец!
Камера Йодля.
Йодль посмеивался над признанием Франка.
— Я спрашиваю себя, насколько он искренен. В старые добрые времена это был маленький царек, отгородивший себе кусочек Польши в качестве своего персонального Рейха. Сколько головной боли он мне доставлял! Ему очень хотелось заполучить в свое подчинение и железные дороги, и все остальное.
Когда я упомянул о том, как Франк поддел Геринга, лукавая усмешка Йодля могла свидетельствовать лишь об одном — он был страшно этим доволен.
И тут же потребовал от меня уточнений — действительно ли Гесс получил приказ фюрера об уничтожении евреев в Освенциме в 1941 году — то есть тогда, когда такое решение еще не могло быть оправдано серьезностью положения на фронтах. Я подтвердил, что это действительно имело место в 1941 году, напомнив Йодлю о том, что даже в 1940 году уничтожение евреев
— А этот ваш Гитлер сидел в это время с вами в ставке и рассуждал о том, как уберечь фатерланд и честь германской нации, — попытался я нащупать болевую точку.
Йодль сокрушенно кивнул.
— Все верно. Гитлер не имел понятия о чести и человечности, людей он рассматривал как массу, как сырье для претворения в жизнь своих честолюбивых планов. Это мне стало ясно еще тогда. И оценивались люди только в той мере, в какой они полезны и выгодны для него. Чисто человеческий подход был абсолютно чужд ему. И я постоянно в этом убеждался. Теперь я даже готов усомниться в целесообразности российской кампании, на которой он так настаивал, и в том, что были исчерпаны все дипломатические возможности, то есть я хочу сказать, что сейчас уже не верю во все это. Я скорее готов поверить в то, что ему просто приспичило одолеть русских и что тогда был самый подходящий момент для этого. Тогда мы все ему верили, верили в то, что положение действительно безвыходное, в необходимость войны. Ведь, считали мы, будь это не так, разве стал бы он на ней настаивать? Однако что касалось политического развития в целом, тут нас предпочитали держать в неведении.
— А как обстояло дело с нападением на Польшу? — поинтересовался я.
— А так же. Сегодня понятно, что необходимости в этой войне не было никакой. Мы исходили из того, что все дипломатические средства были испробованы, но это ведь не так.
Йодль рассуждал о вине Гитлера и его пропагандистов в том, что они ни словом не обмолвились ни вермахту, ни немецкому народу о своих истинных намерениях, и снова высказал мнение о том, как Гитлер злоупотребил верой в него и патриотизмом немецкой молодежи. К числу обманутых он относил и самого себя.
— Особенно хитроумно он заговаривал зубы наиболее умной части нации. Это ведь не просто отчаявшиеся от нужды безработные или истеричные дамы. Он апеллировал к пониманию людей поумнее. Никогда бы Движению не заручиться такой мощной поддержкой у народа и не обрести такого престижа, если бы к нему не примкнули те, кого народ знал и кому доверял. В этом смысле пропаганда одержала крупную победу.
Я спросил Йодля, что было бы, если бы солдаты и генералы еще в 1942 году убедились бы, что эта война никому не нужна и что их правительство сделало основным инструментом международной политики хладнокровный геноцид. Тут Йодль на минуту задумался, прежде чем дать ответ.
— Вермахт отреагировал бы ужасно. Не знаю, что бы произошло. Немецкий солдат он ведь не дикий зверь. Он не сомневался, что воюет за правое дело, а офицеры никоим образом не проявляли религиозной нетерпимости. И осознание того, за что же они боролись, возымело бы самые ужасные последствия.
— Вы имеете в виду революцию?
— Трудно сказать. В период войны такие императивы, как послушание и позор предательства, так легко не отбросишь.
Камера Дёница.
— Больше или правильнее Франк сказать не мог, однако ему следовало выступать лишь от своего имени. Он принадлежал к числу самых оголтелых нацистов, ему не следовало пытаться убедить всех, что и остальной народ такой же оголтелый. Но, что касается меня, моя позиция солдата, как я и прежде заявлял, была совершенно отличной от его.