О чудесном (сборник)
Шрифт:
И от глаз его поэтому все отворачиваться стали, когда они, конечно, становились такими нечеловечьими. Не всегда же выражение их было столь сверхъестественно, в другое время было оно, как и прежде, веселое и дурашливое, только еще более дурашливей, чем раньше. Известно, что от ума одна только скука. Блаженному даже пляс его стали прощать, которым он чудовал после жития в яме: плясал он теперь с железными веригами, в крови, в ранах, но это было лишь внешнее. А внутри — радость в нем лютовала чудотворная! Медведи от него обычно прятались.
Но
Итак, после злоключений всяческих шел блаженный на север далекий, на Неву-Нарву, где одна вода была, топи да болота, кое-где леса да маленькие деревушки. Говорить обычные слова он, конечно, мог: укус был несильным и к тому же только символичным. Дорогу ему указывали святые.
За год до этого похожа блаженного не в те места вообще был наплыв юродивых. Никогда еще там такого не случалось. Деревушки на Неве были тихие, спокойные, работящие, малочисленные; недалеко крепости шведские, много народу вообще разошлось — к Новгороду, к Торжку, а то и к Твери.
Наплыв особенно явен был в деревушке Безлюдове: и всего-то в нем было дворов десять, а юродивых вдруг пришло человек двадцать, а то и больше. Пришли скопом, из лесу, а деревенские обомлели, хотя поклонились: куды, мол, идете, страннички? Страннички ответили: «Куда Бог поведет» — и расположились. Вся деревушка сбежалась к ним, как на покой; юродивые сначала утешались да в очи деревенских, как в воду, смотрели, а потом вдруг такого наговорили, что одни дети малые вокруг их остались. Отнесло деревенских мудростью.
А потом страннички исчезли не то в лесах, не то в топях да в болотах, словно растаяли за туманом. И уже стали шептать в деревне бабы безмозглые, что это-де бесовское наваждение и никаких крестов православиых-де на юродивых не было.
Получилось такое злоемыслие потому, что древней бабке Агафье в этой деревне к зиме привиделось ночью: будто луна сквозь тучи — космы черные выглядывает, а юродивые эти при луне голые, без крестов, пляшут как окаянные. Правда, за бабкой этой самой водились путешествия на Иванов день в рощу священную, под липу великую, где в согласии с верой предков на костре сжигали белого петуха, пили, плясали и плакали бормоча. Грусть свою в огонь бросали. От того и бабка тая была как опаленная.
Вот в такие-то места и брел летом 1699 года блаженный Ивашко. Первый отдых был в Новгороде. Блаженный там ото всех прятался. Толпа бородатая, толстозадая за ним: утешь, умаяли душеньку буйством и окаянством, о Боге и Царствии Небесном расскажи! А Ивашко после своего переворота толком — по-блаженному — уже ничего не мог рассказывать; только для себя о Боге говорил ум его, в полном молчании. И потому прятался он ото всех: то под избою в земле, то в лопухах у стен монастырских, то у старушек особенных. А больше всего из мирского его тянуло на дно: там, среди людей спокойных, пьяниц и ошалевших, ему совсем тепло было от духа их.
Облюбовал он одно похожее на корчму «заведение» на краю Новгорода: рядом с оврагом стояло, внизу — лопухи, кусты пыльные да ветер. Корчма находилась в обычной избе, похожей, впрочем, на деревенскую баньку, только побольше. Никаких углов; одна большая комната как горница да подслеповатые маленькие оконца в стороне; впрочем, уголки какие-то были, в отпадении: печка, на которой отсыпались «свои», места за ней, зело темные, так что свет Божий из окон еле доставал. Корчма вообще отличалась своей сдержанностью.
На крылечке обычно стояли нищие, просто так, для порядка. Ивашко крутился тут на правах «всем непонятного». Более понятен был Егорий человек свободный, не холоп, но и не господин. Питие для него было вид покаяния. Он каялся во всем, особенно же в том, чего не было, и пил, а вообще любил бродяжничать.
В первый день своего знакомства блаженный засел с Егорием за ведерком пива в огороде под забором. Огород расстилался за корчмой преогромный, и пьяницы часто прыгали в него за «овощом».
— Сие одно жажду мою утоляет, — приговаривал Егорий, опуская лицо в ковш.
Блаженный был задумчив. Егора он уже знал как своего меньшого брата. Не загадка он был для него, хотя и любил он Егора.
— А што, Егорий, — спросил блаженный, — ты знаешь, ты хто?
— Ну хто?
— Поле великое, вот ты хто. Пойдем со мною на север в болота.
— Не озорничаешь?
— Отколе? Это ты здря.
— С тобою не умрешь. Живота не лишишься. Те всякий хлеб подаст. А у меня рожа разбойничья, хоша я токмо добрый человек. Не век же мне медведей шутить. С тобою я на край света пойду.
— Только покайся.
— Изволь, нечувствия во мне нету.
Братцы ушли разговором в далекое. Помянули Китеж-град невидимый, да и времена смрадные, тяжелые не забыли. А идтить решили через десять дней вперед.
Нищенка около них вдруг появилась. Была она вся ободранная, неизвестно в каких летах, хотя молодая, и босые ноги ее были странно нежные.
— Пивка не буде, отрадные? — спросила она.
Была она раньше знаменитою плакальщицею, и ни одно великое похоронное происшествие в городе без нее не обходилось. Плакала она так надрывно, что, кажись, покойники во гробах шевелились. За искренность в стон ее и почитали. Плакала она, плакала, а потом спилась, и прогнали ее со всех действ в шею. Оттого и такая загадочная стала.