О любви ко всему живому
Шрифт:
Когда заболела мама моего друга, он тоже страшно на нее злился за «неправильное отношение к смерти». Она спекулирует и трусит, говорил он. Но ведь это ее смерть, имеет право, отвечала я строго, дождись своей и веди себя по-своему, как правильно.
Но к близким трудно проявить такую же щедрость.
Она рассказывает, что татарка, которая над нами живет, ведьма, колдует по-мусульмански, и это передается младшему члену семьи, но Бог отвел, и у ее дочки нет детей. И они, «татаре», взяли из роддома девочку, урода, кривоногую и косоглазую. Я говорю – героические люди, усыновили больного ребенка. А она отвечает, что здоровых теперь не дают… Окрестили, говорит. Она
Я просыпаюсь ночью на узкой постели в своей детской, вспоминаю вечерний разговор и злюсь. А потом мне становится очень страшно, потому что я ведь ее дочь во всем – лежу вот и злюсь, что она неправильно живет и «неправильно относится к смерти». Я – такая же стану?!
Мучаюсь часа два, а потом встаю и отыскиваю в шкафу круглую полосатую конфету с начинкой из темного шоколада. Шуршу фантиком и, засыпая, думаю, что, может, все обойдется…
Утром мама наготовила всякого, и я, конечно, объелась. Вроде бы уже ехать пора, а я расслабилась, почти задремала, мама в кресле сидит, говорит, говорит. Вся такая в черном, в монашеском, рассказывает, а я сквозь сон слушаю:
– Мне один врач сказал, что для легких полезно шарики надувать, укрепляет. А я не могу, дыхалка слабая, и он мне другое посоветовал, сказал… – копается в сумочке, копается, достает четки, убирает, находит узкую коробочку, – сказал, надо вот, мне тут подарили…
Открывает, достает блестящую губную гармошку и начинает медленно, с достоинством играть венский вальс. Со слухом у нее так же, как и у меня (и дыхалка слабая, да), поэтому получается печальный и диковатый блюз. Я просыпаюсь – так и есть. Монахиня, мама моя, играет на губной гармошке.
Я несколько поспешно встаю, обуваюсь и уезжаю.
Да что там – «такая же стану»… Я такая и есть, мамина.
Он умер третьего января. Быстро и не очень мучительно. Его жена и моя мама неожиданно сплотились против «церковных», которые не разрешали хоронить на «нашем» месте внутри ограды и требовали «везти в свою Рязань». Отстояли, теперь вместе сажают цветы в большом пластмассовом вазоне, вкопанном у него «в ногах». Это правильно, в Рязани никто бы не стал ухаживать за его могилой, как сейчас – за бабушкиной. Ей и не надо, она слишком гордая была, а дяде, наверное, приятно.
Когда мне было лет десять, люди еще не так боялись грабителей и коммивояжеров, поэтому легко открывали двери незнакомым. А уж Подмосковье, это вообще одна большая деревня, и я даже стеснялась спросить «кто» – вдруг человек обидится, что я ему не доверяю. Поэтому, когда позвонили, я сразу открыла. На пороге стоял небольшой мужичонка (небольшой даже по моим детским меркам), потрепанный и не то, чтобы одноглазый, но на левую сторону прищуренный.
– Здравствуй, девочка. Мама дома?
– Нет.
– А скоро придет? Ты меня не знаешь, но я твой дядя, в гости приехал.
– Заходите. – Да, я была феноменальной невинности ребенок. Мне даже стыдным казалось спросить, как его зовут, позор же, о существовании родного дяди не знать.
Непарадных гостей обычно принимали в кухне. Родители как раз недавно съездили в Москву за продуктами, и в доме была докторская колбаса без жира по «два двадцать», круглый черный хлеб и чай индийский, со слоном. Про сыр не помню.
Колбаску и хлеб я как-то настругала, а вот чай дядя предпочел заварить сам. Высыпал в маленький чайник полную стограммовую пачку, залил кипятком, погрел чуть-чуть на огне (мама говорила, что так нельзя, заварка мутнеет, но с гостем не спорят). Потом разлил по стаканам: себе полный, а мне
Чай чуток остыл, мы начали пить и беседовать. Колбаску ели. И тут пришла мама.
Я думаю, вид лапочки-дочки, с достоинством потягивающей чифирь, поразил ее в самое сердце. Но ругаться не стала, дядя все-таки.
Ну да, это был мой настоящий дядя, Лешка. Просто большую часть сознательной жизни он провел в тюрьме, поэтому я как-то забыла о его существовании.
Первая ходка случилась у него лет в семнадцать-восемнадцать: парень на спор решил переночевать в церкви. Затаился перед закрытием, а потом, когда все ушли, вылез, погулял, вытряхнул в карман банку с мелкими «свечными» монетками (тоненькая – три копейки, потолще – пять), а потом замерз, завернулся в какие-то тряпки и заснул. Так его священник утром и нашел, спящим в ризах в алтаре. То ли обиделся за «кассу», то ли за алтарь разозлился, но не простил, вызвал милицию. А тогда церковь почему-то неплохо ладила с государством (не знаю почему, середина пятидесятых примерно), и Лешку закрыли на два года за осквернение.
Вышел он таким же дураком, как и садился. После тюрьмы пошел пасти овец в колхозе, работал неплохо, но однажды начальству понадобилось кое-кого угостить, пару овечек забили, съели, а потом нагрянули проверяющие. Недостачу списали на «тюремщика», а хищение государственного имущества тогда стоило лет пять минимум.
Может, он и поумнел за эти годы, но начал пить, поэтому следующий период свободы опять длился недолго. Лешка пристроился скотником во Владимирской области (к Москве ближе 101-го километра не подпускали). Однажды ночью колхозный хлев сгорел вместе с коровами. Лешка, конечно, успел нескольких вывести, но части не досчитались. Хотя он говорил, что больше и не было, что остальных председатель давно продал, но кто ж поверит. Ожоги долечивал уже в тюремной больничке. Признали, что заснул пьяный, с папироской, и спасибо, что время было уже не сталинское, пришили халатность, а не вредительство.
Что там дальше с ним было, не помню, но еще как минимум дважды он сидел, так же глупо. Как раз в промежутке мы и познакомились, в начале восьмидесятых уже. После этого он исчезал еще раз, но ненадолго, старых быстро выпускают по амнистии.
Он жил во Владимирской области с одной женщиной, потом она померла от водки. Дом, оставшийся от нее в наследство, быстро пропил. Где-то шлялся несколько лет, а потом объявился, когда уже и бабушка (его и мамина мама) давным-давно умерла.
Мама отправила его в Рязань, туда, где мой папа родился. У меня там дом и земля, я уже хвастала. Мы, конечно, рассчитывали, что Лешка присмотрит, но, судя по письмам родственников, он пропивает все, что мама ему присылает. Зимой разобрал и сжег пол в терраске, а огород, конечно, круглый год в забросе.
В общем, по-хорошему, я бы должна на него злиться, но такой дурак, Господи. И чай я до сих пор пью очень крепкий.
Я нажала кнопочки домофона.
– А-а-але-о-о, – игриво пропела мама, – заходи-и-ите.
Я поднялась. На втором этаже два неприятных пожилых мужчины курили, беседовали пьяными голосами и воняли потом на два лестничных пролета. Дверь в квартиру оказалась открытой, в прихожей было темно. Когда я вошла, в комнате раздался жуткий хриплый вой. Почему-то подумалось, что это те мужики наконец подрались. Но нет, ревел Дед Мороз, дурниной орал: «В лесу родилась елочка» – и размахивал фонарем. Росту в нем сантиметров тридцать, но голосом Бог его не обидел.