О Маяковском
Шрифт:
Его извозчики знали.
Раз он спорил с издателем в пролетке, знаменитый ли он писатель. Извозчик повернулся и сказал издателю:
– Кто же Владимира Владимировича не знает?
Сказал он это, кажется, даже и не спрошенный, но знали Маяковского больше человеком, поступком.
Москва тогда была вся серая и черная. Летом никто не переодевался в белое.
Извозчики были в шапках, расширяющихся кверху, и в широких кафтанах, подпоясанных зелеными кушаками.
Улицы давились церквами и домами, внезапно выбегающими за линию тротуара.
Дома имели такой вид, как будто они гуляют и вдруг
Земной шар тогда был сравнительно мирен, вооружался и был, в общем, хуже всего снабжен предвиденьем будущего.
В Водопьяном переулке две комнаты с низкими потолками.
В передней висит сорвавшийся карниз, висит он на одном гвозде два года. Темно.
Длинный коридор. Вход к Брикам сразу направо.
Комната небольшая, три окна, но окна маленькие, старые московские. Прямо у входа налево рояль, на рояле телефон.
На улице нэп, в Охотном ряду, против Параскевы Пятницы, которая выбежала прямо на середину улицы, в низком Охотном ряду торгуют разными разностями.
Госторговля борется с частными торговцами.
За комнатой Лили Осина комната: диван кабинетный, обитый пестрым бархатом, разломанный стол с одной львиной мордой, книги.
Из окна виден угол Почтамта и часы.
Кажется, из окна через дом виден Вхутемас – школа живописи, ваяния и зодчества, место, где познакомился Маяковский с Бурлюком.
Там во дворе высокий красный дом, и наверху лестницы, которая вся заросла кошками, живут Асеев с Оксаной.
Оксана – одна из сестер Синяковых.
Это друзья Хлебникова, друзья Пастернака.
Дверь к Асееву вся исписана, тут столько надписей, жалоб, даже стихов, что Сельвинский издал бы эту дверь отдельной книгой.
Асеев ходит к Маяковскому. Они разговаривают о стихах, иногда пишут вместе, вместе играют в карты.
Утром уходят, иногда играют на цифру, которая видна в электросчетчике, и на номер извозчика.
Они вместе и очень друг друга любят. Маяковский написал «Про это», Асеев пишет «Лирическое отступление».
Я прожил те годы под воспоминания строк:
Нет, ты мне совсем не дорогая,милые такими не бывают…И другие строчки:
За эту вот площадь жилую,За этот унылый уютИ мучат тебя, и целуют,И шагу ступить не дают?!То, о чем писал Маяковский, – это не квартирное дело. Судьба его нарисована не на плане, а на карте. Стихи его из большой реки.
Дело не в том, что Асеев, как говорят, тогда не понял нэпа, а дело в том, что быт остался.
Есть такое понятие в физиологии – «барьер».
Вы в кролика-альбиноса можете впрыснуть синьку. Кролик дастся. У него будут даже синие глаза, очень красивые, и синие губы, но мозг и нервы его останутся белыми.
Там есть внутренний барьер, такой барьер, как кожа, и не выяснено, есть ли органы у этого барьера, как он физиологически выражен. Но в общем равновесие системы сохраняется.
У старого мира был барьер.
Какой-нибудь человек уже мог сделать глазки новому миру, глазки у него были синие, но дома у него сохранялось старое.
Вот и был вопрос о жизни и о жилой площади.
Был вопрос о любви и семье, которая есть и будет, но будет иной.
Шел разговор по телефону о любви.
А в «Лефе» были вот какие дела.
Шел разговор о конце искусства.
Маркс любил Грецию, любил старое искусство, а Дюринг говорил, что придется все создать вновь, что не может быть терпим «мифологический и прочий религиозный аппарат» прежних поэтов.
Дюринг протестовал против мистицизма, к которому, по его мнению, был сильно склонен Гёте.
Дюринг предполагал, что должны быть созданы новые произведения, которые будут отвечать «более высоким запросам примиренной разумом фантазии».
У нас пролеткультовцы хотели создать немедленно новую поэзию и ограничивались банальностью шестистопного александрийского стиха.
Но и в «Искусстве коммуны» была выражена идея, что никакого искусства, в сущности говоря, нет и нет «творцов».
Само понятие о творчестве ставилось в кавычки.
Тут была попытка использовать Опояз и его метод анализа произведения объявить развенчиванием произведения.
Мы тогда отвечали весело, что мы произведения не развенчиваем, а развинчиваем.
Картина футуристов пришла к контррельефу. Потом решили делать вещи. Сперва спиральные памятники из железа, а потом печи дровяные, очень экономные, пальто с несколькими подкладками, складные кровати.
Один большой художник в башне Новодевичьего монастыря пытался сделать летающий аппарат на одном вдохновении: он должен был летать силой человека, без мотора, и полет должен был быть доступным даже для людей с больным сердцем.
Построены были крылья, очень легкие, но они не летали.
Отрицался станковизм вообще и во втором номере «Лефа» было напечатано воззвание.
На всех языках.
Пусть читают.
«Так называемые режиссеры!
Скоро ли бросите вы и крысы возиться с бутафорщиной сцены!
Возьмите организацию действительной жизни!
Станьте планировщиками шествия революции!
Так называемые поэты!
Бросите ли вы альбомные рулады?
Поймете ли ходульность воспевания только по газетам знаемых бурь?
Дайте новую «Марсельезу», доведите «Интернационал» до грома марша уже победившей революции!
Так называемые художники!
Бросьте ставить разноцветные заплатки на проеденном мышами времени!
Бросьте украшать и без того не тяжелую жизнь буржуа – нэпии!
Разгимнастируйте силу художников до охвата городов, до участия во всех стройках мира!
Дайте земле новые цвета, новые очертания!
Мы знаем – эти задачи не под силу и не в желании обособившимся «жрецам искусства», берегущим эстетические границы своих мастерских». [65]
65
«Так называемые режиссеры!..» – «Леф», 1923, № 2.