О пережитом. 1862-1917 гг. Воспоминания
Шрифт:
В Уфе в тот раз для меня было счастливое исключение, однако не помогшее мне написать моего «Сергия с медведем», так, как я о том мечтал.
Итак, я начал свою картину, размером еще большую, чем «Варфоломей», аршина в четыре высотой, почти квадратную. Материала у меня было достаточно, особенно для пейзажа. Слабее были этюды для фигуры. Но чего я особенно боялся — это лица Сергия. Лицо это мне мерещилось еще смутно, и я не имел для него такого надежного этюда, как для «Варфоломея». Одно для меня было ясно, что Сергий был русый.
Позднее, в «Трудах» я написал его с рыжеватой бородкой, и чутье
Уверенность и горячность в работе меня не покидали. Я еще надеялся найти образ юноши Сергия, хотя он и ускользал от меня. Ведь для меня не существовало картины, если я не мог разрешить основную задачу ее. А тут этой основной задачей и было лицоСергия.
Такое отношение, не скажу мое, но целого поколения, к задачам живописи как нельзя лучше показывает, как мы все были далеки от так называемого декоративногоискусства, оставаясь, почти без исключения, станковымиживописцами. Таково уж было наше время. Правда, судьба меня поставила надолго перед необходимостью росписи церковных стен — я стал «храмовым живописцем», по существу не быв им, оставаясь всюду и везде станковым…
Только обед да вечерняя тьма заставляли меня покидать мою мастерскую. Холст на этот раз был отличный, все, казалось, ладилось. В доме у моих стариков был рай земной. Близость моей Ольги довершала общее благополучие, полноту счастья.
Особенно шло дело гладко и приятно, пока я писал пейзаж. Его видел я так ясно. Это должен был быть «Святой пейзаж». Все то, что есть чудного, умиротворяющего в нашей северной природе, должно было быть в моем пейзаже, преобразить его в святой, полный тихой, нездешней радости, и мне чудилось, что на такой пейзаж — с такими цветами, лесом, с тихой речкой — я уже напал.
Труднее становилось тогда, когда я подошел к фигуре, и еще трудней — к голове, к лицу Святого, такого значительного, яркого в нашей истории. Лицо его лишь мерещилось мне, как в смутном сне. Однако это неясное необходимо было сделать ясным, убедительным. Вот тут-то и начались часы сомнений, тревоги.
Рождество в Уфе. 1892
Приближалось Рождество. Картину надо было кончать, в январе быть в Москве, вовремя поспеть в Петербург на Передвижную.
«Юность преп. Сергия» окончена. Мои в восторге, я же смутно чем-то недоволен. Больше всего недоволен лицом и, быть может, размером картины, слишком большим, не соответствующим необходимости. Однако я молчу, чтобы не смущать до времени своих и не растравлять свое сомнение.
Зима в тот год в Уфе была чудесная. Морозы были большие, но не сорокаградусные, как бывали в те времена частенько в наших краях.
После работы я ездил один или вдвоем с Ольгой в Старую Уфу к родным покойной жены. Славные были эти поездки. К вечеру велишь, бывало, заложить пару с пристяжной в легкие санки, оденешься потеплей, закутаешь ноги полостью и прямо из ворот полетишь вниз по Казанской. Снежная пыль обдает лицо, шуба вся в снегу, а кучер-татарин
Вот и церковь Троицы, от нее такой дивный вид за Белую, на далекие предгорья Урала. Морозный вечер потухает. Над рекой и дальше, по луговой стороне на десяток верст, до самого горизонта стоит морозная мгла, окрашенная в тона угасающей зари. Тихо, грустно, веет чем-то далеким, уходящим…
Приехали, отворяют ворота, ласковая встреча. Самовар, разговоры, воспоминания о недалеком минувшем, о том, о сем. Пора собираться домой.
Теперь Белая слева, заря потухла. Мороз к ночи крепчает. Тихо поднимаемся в гору, потом кони снова понеслись. Ветер теперь в лицо, нос, щеки порядочно пощипывает. Вот и дом. Там ждут с ужином, а потом и спать пора.
Чем ближе к Рождеству, тем чаще разговоры об елке. Я затеваю живые картины. Хочу поставить домашними средствами нечто вроде мистерии, показать свое киевское «Рождество». Мысль моя принята. Принимаемся за дело. Я пишу декорации. Готова задняя кулиса. Рождественская ночь тихая, ясная. Горят звезды. Ангелы радуются, славословят, указуя путь пастырям к Вифлеемской пещере. В глубине пещеры старец, около доверчиво жмутся овцы. Это фон мистерии. Сестра тем временем шьет хитон Богоматери, готовит остальное необходимое. Олюшка и про игры забыла. Все, даже старики и те живут теперь этой новой для них жизнью.
Вот и канун Рождества. Все уехали ко Всенощной в собор. В доме тишина. Везде у образов ярко горят лампадки, отбрасывая высокие тени от киотов по углам. Так торжественно, по-праздничному. Вернулись от Всенощной такие умиленные, радостные, у всех на душе хорошо.
Эх! Если бы теперь могла быть среди нас наша мама. Порадовалась бы она на свою маленькую Олечку, на то, как ее здесь все любят…
В ожидании завтрашнего дня все разошлись поскорее и улеглись спать. Одна сестра будет сидеть, быть может, до рассвета, дошивать куклам платья, готовить подарки, украшать «кукольную» елку, да мало ли у нее еще дела.
Рано, чуть ли не с пяти часов не спится Олюшке. Она проснулась и в великом восторге видит маленькую елочку всю в огнях, всю увешанную кукольными подарками. Можно ли улежать теперь в постельке! Она вскакивает и еще в рубашонке устремляется в угол, а там, у изразцовой большой печки — чего-чего там нет! Тут и московские куклы, наряженные в шубы, шляпы, с муфтами… Тут всяческая мебель, пианино и прочее.
Однако надо умываться, молиться Богу — того и гляди начнут стучаться в дверь славильщики.
А вот и они, ввалились в горницу вместе с морозным паром и бойкими задорными голосами уже поют: «Ангели с пастырьми славят, волсви же со звездою путешествуют…»
Не успели одни хлопнуть дверью, пересчитать медяки, как в комнате другие веселыми, складными голосами заливаются, славя родившегося Младенца Христа…
Много перебывало в то утро славильщиков. Довольные, они убегают дальше, к соседям. Понабрали много медяков на подсолнухи, леденцы в это морозное утро.
Все собрались к чайному столу. Чего-чего сегодня на нем нет, каких удивительных вкусных штучек не напекла вчера счастливая без меры бабушка. Сама себя превзошла она на этот раз ради Великого праздника, ради любимой внучки.