О писательстве и писателях. Собрание сочинений
Шрифт:
Александр Закржевский.
Подполье. Психологические параллели.
Киев, 1911 г.
«Записки из подполья» Ф. М. Достоевского есть «unicum» в русской литературе, ни на какое другое произведение в ней не похожее, чрезвычайно ценное и многозначительное, не «войдя» в которое совершенно нельзя понять Достоевского, не «преодолев» которое чрезвычайно трудно двигаться или продолжать двигаться «вперед» по стезе человеческого прогресса, немного розовой, немного даже «румянощекой» и, во всяком случае, очень счастливой стезе… В «Записках из подполья» поднялся некоторый «бледный ужас», terror palidus античного мира, перед всеми, надеющимися на человеческое счастье на земле и высчитывающими по пальцам время прихода этого счастья и торжества его… «Никогда этого счастья не будет, — сказал Достоевский, — и самое высчитывание его по пальцам не только теперь, но и навсегда останется просчетом, неудачею, путаницею…»
«Хочется почесаться…» Кому, как — все равно!!
И все теории разбиваются об этот физиологический факт, физиологический и вместе психологический, об этот, наконец, универсально-метафизический факт человеческой природы, человеческого душеустроения и даже историко-строения. «Не учтете, господа!» — «Не уловите, господа!» — хохочет из своего «подполья» дикий и гениальный человек, злой и насмешливый человек, которому «добро», «нравственность» и «братство со всеми людьми», «счастье этого братства» даже на ум не приходило…
«Не учтете… И я останусь один и свободен» — вот вывод, доказанный, как теорема, в философии Канта, и вместе вот крик каторжника, с его распаленным нутром, поглядывающего на темный лес, ощущающего кистень под отрепьем одежонки.
«И уйду! Уйду! Может, сотворю и святое, но если захочу. Удивлю мир подвигом, но если… захочется. Если же вы поперечите мне, протянете руки к моим рукам, чтобы схватить, удержать, задержать, — залью мир преступлением, и вы содрогнетесь».
Царь и каторжник… Нужно заметить, в каторжнике всегда есть немножко «царя», — ну «царя» сказок и детского вымысла, по жажде им свободы, по странному ощущению какого-то врожденного права на эту «свободу», на безграничное «я хочу».
Безграничность, неуловимость, всеобъемлемость «я хочу», наконец, всеправность «я хочу» Достоевский противоположил всемирному «я понимаю». И его «я хочу» разбило «они понимают».
Теория разбилась о факт.
Нужно читать у самого Достоевского гениальные изгибы диалектики «подпольного человека», перерывающиеся хохотом, буквальным: «Ха-ха-ха! Умники…» Читать действительно исчерпывающие полностью возражения против «разумного устроения жизни человека», — главная тема возражений, — чтобы сразу почувствовать, что тут под формой почти беллетристического произведения, под вуалью слабой, неохотной беллетристики Достоевский сказал свое задушевнейшее «верю и знаю», изложил свое вероисповедное «credo»… Когда-то вся Россия почувствовала, что в Позднышеве «Крейцеровой сонаты» говорит сам Толстой, исповедуется сам Толстой, призывает к новому решению сам Толстой… Толстой был вообще весь и всегда «в удаче», и его «Крейцерова соната» еще в литографском тиснении была прочитата всею Россиею, и Россия о каждой странице «Крейцеровой сонаты» не только подумала, но и мучительно ее пережила. Достоевский, напротив, был и до сих пор остается «в неудаче». Совершенно изумительно, что «Записки из подполья» при появлении своем не обратили на себя ничьего внимаетя, и современных критйк на эти «Записки», возражений против них, даже простого ознакомления с ними, прочтения их мы не знаем. «Так, статья какая-то в журнале»… Между тем «подпольный человек» есть такое же «alter ego», такой же «литературный плащ» для духа гениального писателя, как «Позднышев» или как повторяющийся в разных произведениях «Нехлюдов» для Толстого…
— Где мысль, образ, наконец, физиология Толстого?
— В «Позднышеве», в «Нехлюдове», вечно думающих о нравственном добре… Вечно к этому усиливающихся, но слабых на пути и оплакивающих слабость свою евангельскими слезами.
— Где Достоевский и его секрет?
Не сразу ответишь и только прошепчешь:
— Конечно
Характерно, что «подпольный человек» фамилии не имеет, имя его не сказано. «Просто — человечество! Все!»
Демократ и царь. По мысли — царь, по «почесываниям» — демократ.
«Человек бывает в двух видах: в департаменте, на балу; во бывает еще в бане. Я люблю человека в бане. Тогда я вижу его всего и без прикрас. А то он так завешен мундирами, орденами, подвигами и пенсиями, что не разберешь».
Вот тезис Достоевского, тон исповедания «подпольного человека», тон самого Достоевского. «Когда вы строите «человеческое счастье», то вы строите его собственно для одевшегося человека, такого-то ранга, такого-то положения, такого-то оклада жалованья и такой-то пенсии. Это скучно и неверно. Такие штаты расписать легко, и все наши теории счастья, от Бентама, от Руссо, от Милля, от Кетле и до Писарева, — просто департаментская жалкая работа, которою удовлетвориться могут старички на пенсии, но которою никогда не удовлетворится… молодость, гений и преступность. Просто, — не удовлетворится голый человек, «в натуре»; купец в бане и я в подполье. Вы построяете искусственное счастье для сочиненного человека, для искусственного человека, для вами выдуманного человека. Просто, и вы притворяетесь, когда сочиняете теории, и притворяются ваши читатели, когда делают вид, что им верят. Сбросьте притворство, вот как я, и получите критику, хохот и диалектику «подпольного человека».
«Записки из подполья» — такой же столп в творчестве Достоевского, как и «Преступление и наказание». Здесь — мысль, там — художество. Самое «Преступление и наказание» нельзя понять без «Записок из подполья». Без них нельзя понять «Бесов» и «Братьев Карамазовых».
Только в половине 90-х годов прошлого века было обращено впервые внимание на «Записки из подполья»… Позднее Н. К. Михайловский заметил, что «подпольного человека можно связать»… [288] Ответил с большой проницательностью в натуру подпольного человека, но с полным бессилием против его диалектики. Дело в том, что Достоевский говорит, что если «всемирное и окончательное счастье, наконец, устроится, то никак нельзя поручиться, что не явится некий господин несносного вида и, уперев руки в боки, скажет: «А не послать ли нам все это счастье ударом ноги к черту, чтобы пожить опять в прежней волюшке, в свинской волюшке, в человеческой волюшке? И не то важно, — продолжает Достоевский, — что такой человек явится, но то существенно, что он непременно найдет себе и сочувствие».
288
См. его статью «Жестокий талант» (1882).
— Такого человека, вот так заговорившего, — возразил Михайловский, — можно связать.
Т. е. на «почесыванья» есть тюрьма, уголовное наказание, а для предупреждения «почесываний» есть партийная дисциплина. Вообще, в том или другом виде — железо, рамки.
Это сразу восстанавливает всю государственность, или «общественный строй, как он есть», — ну, лишь с предположением некоторых дополнений, преобразований и т. д. Но вообще Михайловский уперся в старый строй, в извечный строй, чтобы как-нибудь защититься от гениальной критики Достоевского.
Но тюрьма, оковы — не возражение. Против мысли — не возражение…
Договорю, однако, дальше о судьбе «Записок из подполья». С первых лет XX века, и чем дальше, тем сильнее, внимание к ним начало расти; скажу больше — изумление перед ними начало подниматься в уровень с их настоящим значением. Теперь уже нельзя говорить «о Достоевском», не думая постоянно и невольно, вслух или про себя, о «Записках из подполья». Кто их не читал или на них не обратил внимания — с тем нечего говорить о Достоевском, ибо нельзя установить самых «азов» понимания. Целый ряд писателей выдающегося успеха — Л. Шестов, Мережковский, Философов — начали постоянно ссылаться на «подпольного человека», «подпольную философию», «подпольную критику»… И термин «подполье», понятие «подполье», наконец, сделались таким же «беглым огнем» в литературе, журналистике и прессе, как когда-то «лишний человек» Тургенева, его «отцы и дети» или как «нравственное совершенствование» после Толстого.
Нужно заметить, что «нравственное совершенствование» есть другой полюс «подполья», — от него защита, против него рецепт. Сильны ли — вот в чем вопрос… Но как в этом «самосовершенствовании» и «подполье» сказалось, что Достоевский и Толстой были антиподами один другому…
И вот, наконец, только что появилось в Киеве целое литературнокритическое исследование А. Закржевского: «Подполье. Психологические параллели», посвященное Достоевскому, Леониду Андрееву, Ф. Сологубу, Л. Шестову, А. Ремизову и Мих. Пантюхову. Книга эта — молодого, кажется, начинающего автора, написанная с большим жаром и вся преданная идеям «подполья», тону «подполья»… В «подполье» надо различать идеи и тон… Оба важны. Г. Закржевский берет «подполье» Достоевского как бы свечою в руки, чтобы при ее свете рассмотреть всех перечисленных писателей, т. е. целую полосу, целое течение в литературе.