О приятных и праведных
Шрифт:
Кейт поставила рюмку на стол. Файви, повернув свой стул, сидел к ней лицом, держа рюмку в правой руке и положив на стол левую. Большая обмякшая рука внезапно вызвала у Кейт сравнение с лежащим геральдическим зверем. Странное что-то творится, думала Кейт, я и забыла, какой вкус у сливовицы — это чудо что такое! Очень медленно, обдуманно она накрыла руку Файви ладонью и подвигала ею слегка, смакуя осязанье волос, кожи, кости. Они продолжали в упор глядеть друг на друга.
Потом, церемонно и размеренно, точно собираясь пригласить ее на танец, Файви поставил свою рюмку, отодвинул подальше рюмку Кейт, придвинулся вместе со стулом, и рука его поползла по ее плечу. Каштановые усы приближались, все увеличиваясь
— Октавиан, прекрати смеяться, ты ужасный человек!
— То есть, ты хочешь сказать, этот тип так-таки порывался тебя совратить?
— Нет, дорогой. Я же объясняла. Это я порывалась его совратить!
— А после сунула ему десятку на проезд к старушке маме?
— Ну хотя бы!
— Кейт, моя радость, ты сумасшедшая, я тебя обожаю!
— Я и сама, надо признаться, была несколько удивлена. Это, наверное, как-то связано с тем, что он оказался ирландцем. Или с тем, что моя перчатка упала в мусородробилку.
— Или с действием сливовицы!
— Да, как же, — сливовица! Мы прикончили всю бутылку. У меня голова просто раскалывается!
— По крайней мере, ты доказала, что он — гетеро-сексуалист.
— Это еще неизвестно. Может статься, работает в двух направлениях. Но — невозможно симпатичный, Октавиан, похож на какого-то сказочного зверя. И до того простодушный, прямехонько из деревенской глуши!
— Судя по его поведению — далеко не простодушный. В Лондоне полно мужчин, готовых хлопнуться в обморок от счастья, если б им за год знакомства удалось тебя разок поцеловать, а тут — за двадцать пять минут!
— Ох, Октавиан, эти божественные усы!
— М-да, в хорошеньком ты теперь переплете по отношению к Дьюкейну — его слуга угодил к тебе в кавалеры!
— Ты прав… Думаешь, я должна рассказать Дьюкейну? Кошмарная перспектива!
— Файви, во всяком случае, вряд ли станет ему рассказывать.
— Это — смотря в каких они отношениях. Может, в эту самую минуту точно так же обсуждают все это в постели и умирают со смеху!
— Оставь, ты сама в это не веришь.
— Да нет, конечно. Но вообще, это все такой стыд! Что подумали бы остальные, если б знали, чем я занимаюсь, пока они чинно ходят по магазинам!
— Вообрази себе сценки за обеденным столом! Взгляды, брошенные исподтишка! Соприкосновенья рук у тарелки с супом! Заранее предвкушаю это зрелище!
— Беда! Ты полагаешь, Джон будет задет?
— Полагаю, больно задет. И ни за что не поверит, что зачинщицей была ты. Он тебя не знает, как знаю я! Еще, чего доброго, выгонит Файви.
— Иначе говоря, он, по-твоему, не поймет?
— Да, не поймет.
— В таком случае мне нельзя ему рассказывать, правильно? Вот уж никак не хотела бы навлекать неприятности на бедного Файви.
— Ты оставила Дьюкейну записку?
— Нет. А бутылку и остаток каштанов унесла с собой!
— И не предупредила Файви, надо ли говорить, что ты заходила? Никудышная из тебя заговорщица! Завтра же с утра позвони ему!
— Не могу! Ой, Октавиан, какая же я противная! Нет, мне придется оставить все как есть, а если Джон заведет разговор о моем визите, придумаю что-нибудь уклончивое.
— Ну, меня ты определенно позабавила! С тобой никогда не соскучишься! Ты как, готова?
— Готова, милый мой. Ах, Октавиан, какое это удовольствие, быть за тобой замужем!
Глава восемнадцатая
Пирс, дядя Тео и Минго сошлись на берегу. Дядя Тео сидел, позволив Минго положить голову и передние лапы ему на колени. Пирс, наплававшись, растянулся ничком, забросив руки за голову. Тео уже некоторое время занят был созерцанием поджарого тела, распластанного рядом с ним, сперва — мокрого, теперь — сухого, смуглого от легкого, ровного
Правой рукой дядя Тео машинально ворошил и поглаживал мохнатую шерсть Минго. Минго, по общему мнению, напоминал скорее овцу, чем собаку; близнецы, те вообще были уверены, что к нему в родословную точно затесалась овца. Глаза у Минго были закрыты, но слабое подрагивание его жаркого тела — как бы внутреннее виляние хвостом, если можно так выразиться, — говорило о том, что он не спит. Сумрачный взгляд дяди Тео скользил по бессильно поникшим плечам, по торчащим лопаткам, бокам, сходящимся к узкой талии, по тонким, но твердым бедрам и длинным прямым ногам того, кого Вилли Кост назвал «некий kouros». Ступни у Пирсовых ног — их дяде Тео становилось видно, если чуть податься вперед, — были по-детски сморщены и припорошены песком. Приятно было бы и любопытно их потрогать. Огрубелая и все-таки нежная кожа, соленая от морской воды.
Левой рукой дядя Тео перебирал розовато-лиловую и белую гальку, заполняющую малое пространство между ним и Пирсом. Эти камушки, доставляющие столько радости близнецам, были для Тео кошмаром. Их многочисленность и хаотичность вызывали у него содрогание. Промысл Божий лишь с трудом прослеживался сквозь непрозрачность вещества, и там, куда он не пробивался, оставались только сумятица и мерзость запустения. Так, во всяком случае, представлялось Тео, и то, что служило двойняшкам россыпями чарующе неповторимых сокровищ (они печалились, что нельзя одарить каждыйкамушек особым вниманием и унести с собою в дом), было для Тео поганым пространством, куда Дух даже и не заглядывал. Изнемогает ли здесь в предсмертных муках природа, размышлял Тео, или кругом все мертво? Сумбур и мерзость запустения… Но разве не все на свете — сумбур и мерзость запустения, и разве сам он — не такая же бессмыслица, как эти камни, раз Бога на самом-то деле нет?
Общее впечатление было, что галька — розовато-лиловая или белая, но, если присмотреться внимательнее, в ней обнаруживались почти все промежуточные оттенки цвета, а также большое разнообразие размеров и форм. Все камни были округлые, при этом одни — плоской формы, другие — продолговатые, третьи — шаровидны; иные — полупрозрачные, иные — усеяны крапинками, были плотнозернистые, почти черные, попадались буровато-красные или светло-серые, изредка — фиолетовые с синим отливом. Тео, копаясь в камнях, вырыл ямку, и под тусклой, прожаренной на солнце поверхностью обнажились слои влажной блестящей гальки. Он поднял один камень и поднес к глазам. Камень был сплющенный, серый, со слабым веерообразным отпечатком какой-то окаменелости. Не стоило сохранять его для двойняшек, в чьей богатой коллекции таких насчитывалось предостаточно. Тео потер влажный камень о брюки. Потом бережно, с величайшей осторожностью положил его на спинной хребет Пирса, ближе к талии, примостив на один из позвонков, образующих грациозно изогнутую линию, столько раз обласканную его взглядом. Пирс отозвался глухим стоном. Тео взял еще один камень и положил Пирсу на правое плечо, потом другой, для симметрии, — на левое. Увлеченный этим занятием, он слегка отодвинул Минго и принялся выкладывать у Пирса на спине симметричный узор из плоской гальки. Кладя осторожно каждый камушек, вытирая его перед тем и слегка согревая в ладонях (камни с поверхности, чересчур горячие, не годились), он прикасался кончиками пальцев к теплому телу, чуть шершавому от песка. Кульминацией этих действий, которую с жадностью предвкушал дядя Тео, которую нарочно оттягивал для вящего наслаждения, была та минута, когда он тихонечко, медлительно возложит по камушку на самое выпуклое место Пирсовых ягодиц.