О русской истории и культуре
Шрифт:
Правда, совсем упразднить монастыри Петр не решился — боялся бунта. Но что с ними делать? Петр хотел превратить их в богадельни для увечных и престарелых воинов или в работные дома, где «Христовы невесты» обучались бы прядению, шитью и плетению кружев, для чего предполагалось выписать мастериц из Брабанта.
Нелепый, конечно, и неосуществимый план. Единственная «польза», которую Петру удалось получить от Церкви, — польза фискальная. Имею в виду роковой указ о нарушении тайны исповеди (предписывалось доносить о злоумышлении на особу монарха и вообще о вольномыслии). Это вкоренилось. Вот сцена из написанных Лесковым (приязненным духовному сословию, из которого он сам происходил) «Старых годов в селе Плодомасове».
К матери приезжает
Поэтому «общество», то есть верхи, после Петра живет как бы вне Православной Церкви. Конечно, храмы посещают, раз в год говеют, исповедуются и причащаются (для удостоверения лояльности), но образованные люди делают это с неохотой, с каким–то «затеканием ног», как было у толстовского Стивы Облонского. Поскорей бы это «стояние» кончилось… Идут в масоны и куда угодно, только не в храм православный.
Церковь унижена, она пребывает в состоянии кризиса — по Достоевскому, в параличе. Духовное сословие становится «низшим». У того же Достоевского в «Бесах», в главе «У наших», есть отзыв об акушерке: она не понимала, что здесь она — ниже всех, «ниже даже попадьи» (!). Характерная обмолвка, тем более что обмолвился человек верующий и церковный.
Разрыв между культурой светской и культурой духовной — это национальная беда. Интеллигенция (только часть ее, конечно) пыталась ее избыть и преодолеть. Это и поездки в Оптину пустынь, и религиозно–философские собрания 1901–1903 гг., когда произошла очная встреча культуры и веры, когда доклады Мережковского чередовались с выступлениями православных архипастырей. Но было уже поздно…
Сейчас наметилась возможность новой встречи. Будет ли она во благо — зависит не в последнюю очередь от Церкви, а в ней есть вполне объяснимая ее историей инерция страха, конформизма, пассивности. Но мы прямо–таки тонем во зле, а утопающий хватается за соломинку. Церковь же с ее тысячелетним опытом может стать не соломинкой, а опорой. В Православии есть древность — качество, которое делает его надежным и почтенным. Если бы оно никуда не годилось, оно бы отошло в область предания, как почитание Перуна или «вера в светлое будущее», крах которой мы сейчас болезненно переживаем. Пусть наряду с нецерковной традицией нашей интеллигенции возродится и традиция церковная. Непременное условие успеха — свобода воли, свобода выбора, та же веротерпимость, которой некогда Петр I учился у Локка.
ЛЕСКОВСКИЙ ЛЕВША КАК НАЦИОНАЛЬНАЯ ПРОБЛЕМА
Россия познакомилась с Левшой сто с лишком лет тому назад: «Сказ о тульском косом Левше и о стальной блохе» с подзаголовком «Цеховая легенда» был напечатан в осенних за 1881 г. номерах журнала И. С. Аксакова «Русь». С тех пор Левша успел, притом давно, стать национальным любимцем и национальным символом.
Национальная символика состоит из различных рядов. Куда причислить Левшу? Это фигура вымышленная, литературный персонаж. Следовательно, он должен попасть в тот же ряд, что и Митрофанушка, Чацкий и Молчалин, Онегин и Печорин, Обломов и Смердяков. Однако на деле Левша воспринимается как персонаж фольклорный или полуфольклорный, как вариант Ивана–дурака, который в конце концов оказывается всех умнее, как родня — по внешнему облику — сподвижника Васьки Буслаева Потанюшки Хроменького или его двойников из исторических песен о Кострюке «Васютки коротенького» и «Илюшеньки
Лесков вроде бы к такому восприятию и стремился, о чем (опять–таки вроде бы) говорит предисловие к первой публикации, повторенное и в отдельном издании в типографии А. С. Суворина (1882 г.). Лесков утверждает, что «записал эту легенду в Сестрорецке по тамошнему сказу от старого оружейника, тульского выходца…». Но когда критики, особенно радикальные, принялись бранить Лескова за неоригинальность, за «простое стенографирование» (рецензент журнала «Дело»), он стал выступать с «литературными объяснениями». Из них явствовало, что предисловие было обыкновенной мистификацией и что «народного» в сказе — только «шутка или прибаутка»: «англичане из стали блоху сделали, а наши туляки ее подковали да им назад отослали». Это дразнилка, и очень старинная, существовавшая в России и без «Аглицкого» элемента: «Туляки блоху на цепь приковали» или «Туляки блоху подковали».
Лесков соглашался с теми критиками, которые полагали, что «там, где стоит „левша”, надо читать „русский народ”». Но Лесков решительно возражал против того, что Левша олицетворяет лучшие качества русского народа: «Не могу принять без возражения укоры за желание принизить русский народ или польстить ему. Ни того, ни другого не было в моих намерениях…» Что же хотел сказать Лесков? Обратимся к тексту.
Внешность героя весьма колоритна: «Косой левша, на щеке пятно родимое, а на висках волосья при ученьи выдраны». «Косой левша» вызывает сложные ассоциации — и прежде всего негативные. «Косой» в качестве существительного в русском языке означает не только зайца, но и «врага», «дьявола». «Косогорить — строить козни» [Даль, II]. К тому же герой сказа — кузнец, коваль, ковач, а он в языке и в народном сознании связан с «кознями» и «коварством».
Но гораздо важнее признак левизны, признак неправоты и душевной погибели. Праведники идут одесную, в вечное блаженство, нераскаянные грешники — ошую, «налево», в вечную муку. В заговорах, в перечнях дурных людей, которых надо бояться, наряду с «бабами простоволосыми» называются кривые, косые и левши. В Библии отношение к левшам тоже отрицательное (единственное исключение — Суд. 3: 15). Богопротивное войско, например, описывается так: «Из всего народа сего было семьсот человек отборных, которые были левши, и все сии, бросая из пращей камни… не бросали мимо» (Суд. 20: 16).
Однако возможна инверсия, когда «леворукость героев подчеркивает их необычность и служит символом иного мира» [Иванов, 44]. Это касается не только язычников, хотя бы древнеримских авгуров, но и христиан, в том числе православных, что для понимания Лескова важнее всего. В Житии юродивого Прокопия Устюжского сказано, что он «три кочерги в левой своей руке носил…». Если он поднимал их вверх — это было пророчество о хорошем урожае, если опускал вниз — предсказание неурожая. Всякий юродивый по неписаным условиям своего «сверхзаконного», не предусмотренного иноческими уставами подвига нарушает нормы православного поведения — обнажается, хохочет (даже в церкви), глумится над храмовым благолепием. Это поистине «левое поведение»: «Ни Богу свечка, ни черту кочерга». Но Левша — не юродивый.
Между тем вот как он ведет себя в Англии, принимая от хозяев чарку вина: «Он встал, левой рукой перекрестился и за всех их здоровье выпил». Это просто страшно читать, потому что шуйца, левая рука, — «некрещеная рука» [Даль], и трудно сильнее согрешить, нежели сотворить ею крестное знамение. Этот жест Левши — из черной магии, из черной мессы, прямая дьявольщина. Кстати, в работах по русской этнографии я не нашел ни одного подобного случая. Лесков это «придумал», и не случайно: он был из старинного священнического рода и прекрасно знал, что к чему.