О себе (сборник)
Шрифт:
Она. Но это дико… Впрочем, не более, чем все, что тут происходит…
Он. И кто же был он — кого ты так любила?
Она (то ли издеваясь, то ли всерьез). Вы знаете, не помню…
Он. То есть как это можно — не помнить?
Она. Странно, не правда ли?
Он. Это более чем странно…
Она. Стыдно, не так ли? Но выветрилось из памяти вместе с номерами тогдашних телефонов, датами встреч и, главное, — расставаний.
Он. Старуха, тебе придется его вспомнить! Мы начнем «Страшный суд» с двадцатых годов… С твоей юности.
Она. Вы
Он. Еще чашечку вашего любимого чая без клюквенного варенья.
Она. Я воспитывалась в богатой семье. Меня с детства окружало только прекрасное: цветы, книги, любовь родителей… Но за окном уже был грозный новый мир… А я была как бы…
Он. Как бы «пришпилена» к этой домашней красоте. Хо-хо-хо!
Она. Я задыхалась!
Он. И тогда появился ОН!
Она. ОН был всегда! Сколько я себя помню, ночью я засыпала — и представляла ЕГО. Днем я видела, что он, как пушкинский Германн, стоит за окном и ждет, ждет… ОН должен был быть непременно актером. Так же, как я… сколько себя помню — готовилась в великие актрисы… И постепенно я стала ненавидеть всю эту домашнюю красоту. Мне захотелось неизвестности… тьмы, в которой… прятался ОН! И однажды поздним вечером… я отворила дверь — и выскользнула в весеннюю ночь. Я шла по ночному городу… задохнувшаяся от свободы и страха девочка! И я знала — знала, что увижу ЕГО!.. И вдруг — я почувствовала руку на плече. Я поняла: предназначенное — свершилось! Я еще не видела ЕГО, но ОН потянул меня — и я уселась в остановившуюся пролетку. Боже мой, тогда еще были пролетки! Лошади помчали, ОН повернул мое лицо — и я вдруг с ужасом разглядела идиотские усы и что-то старое и страшное… ОН целовал меня, а я как во сне смотрела через его плечо… И тут увидела свое окно… Мы проезжали мимо нашего дома… Там горел свет… Я вспомнила свою любимую лампу, шаги отца… И с воплем я выпрыгнула… Я очнулась в постели… в блаженстве болезни… У меня была горячка… И я до сих пор не знаю — случилось ли все это… или привиделось в девичьем горячечном бреду…
Он. Да, первый поцелуй был не совсем удачен…
Она. Знаете, второй тоже не получился… Это произошло на свежевыкрашенной скамейке… И я была вся зеленая. Ха-ха-ха…
Он. И это был — он?
Она. Тогда я в это верила… Во всяком случае, с ним я убежала из дому… Двадцатые годы… Конец старого мира… Естественно, он хотел стать великим актером… А пока работал укротителем в цирке… Мы мечтали с ним о новом театре — где соединятся цирк, театр улиц и драма… Как мы жаждали обновления искусства! Как торопили время! И вокруг были такие же спешащие и ужасно молодые мальчики и девочки. Мы все толкали время вперед! Я помню нашу крохотную комнатку в гигантской коммуналке… Споры, крик! Мы сидим прямо на полу, на газетах. Мебели нету!.. Я не успеваю убирать за гостями. Я просто постилаю после их ухода новый слой газет… И пол растет вверх, погребая окурки и объедки… На этих газетах я стала женщиной… Я любила среди декретов, воззваний к народам, партийных дискуссий… Ха-ха-ха… И хотя я проповедовала освобождение женщины от быта и «любовь пчел трудовых», как мой кумир Александра Коллонтай… в тайниках души, не признаваясь себе, я по-прежнему… старомодно… буржуазно ждала его!
Он. Как, но…
Она. Да, мой друг!.. К тому времени я уже поняла: мой муж не был ОН! Мой муж уже отказался от нового искусства… Он работал укротителем, должен был стать директором цирка — и был доволен… Он входил в клетку с единственным в городе львом, которого не съели в гражданскую войну… Этот лев был какой-то страшно несчастный, запуганный… Лев был в цилиндре с надписью: «Мировой
Он (кричит ). Не надо! Ты уже… танцевала — в прошлый раз!.. А чем кончилось?!
Она (задыхаясь, садится на стул). По-моему, я еще здесь… а не в этой… ну, как его…
Он. В двадцать первой! Ну что вы с собой делаете?..
Она. Что делаю? Как всегда — симулирую здоровье! Ха-ха-ха! Короче, когда я поняла, что не люблю, я тотчас ему все сказала… Он протянул мне револьвер, с которым входил в клетку, и предложил немедленно убить его, так как без меня жизнь его была пуста, и он не мог приносить пользу делу революции! И я взяла револьвер — и без колебаний спустила курок… С криком он грохнулся на пол! Ха-ха-ха!
Он. Боже мой! Ты еще и убийца? И это — моя Аня?
Она. Нет, я промазала, а он упал, потому что лишился чувств от страха. Да и выстрелила я, потому что была уверена, что револьвер не заряжен. Я хорошо знала своего мужа. Конечно, он тоже был в этом уверен. Но произошел тот редчайший вариант — со случайной пулей в барабане! Но не могла же я бросить человека, которого чуть не убила?
Он. Ну а потом?
Она. Потом двадцатые годы кончились… В домах уже торжествовал нормальный быт… Муж стал директором цирка, и однажды он сказал, что больше не может жить «в доме без занавесок». Они потом все это говорили…
Он. Сколько их было?
Она. Не все ли равно. Их никого не было — я всегда ждала ЕГО. А эти… эти все жаловались на отсутствие занавесок… Дались им эти занавески! Я, например, их просто не замечала… Я жила по-прежнему идеями! И заодно с занавесками — прозевала, как стала чуть-чуть старомодной…
Он. У тебя опять стали Анины глаза… (Зовет.) Аня! Аня! (Резко, без перехода.) «И давно вы занимаетесь стенографией, Анна Григорьевна?..» (Поймал ее недоуменный взгляд.) «За чаем разговор наш оживился…»
Она (глядя в книгу). «Всего полгода».
Он. «Много ли учеников у вашего преподавателя?»
Она. «Сначала записалось более ста пятидесяти. А теперь осталось сто двадцать пять… Многие думали, что стенографии очень легко научиться. А как увидели, что в несколько дней ничему не научишься, — и бросили…»
Он. «Это у нас в каждом новом деле так: с жаром примутся, а потом быстро охладевают и бросают дело. Видят, что надо трудиться, а трудиться у нас кому же охота!..» Хо-хо-хо. «Я рад, что Ольхин предложил мне девицу-стенографа».
Она. «Это почему же?!»
Он. «Да потому что мужчина наверняка бы запил… А вы, я надеюсь, не запьете?» Хо-хо-хо.
Она. Ха-ха-ха!
Он (зло). Ты смеешься, потому что не смотришь в свой текст, старуха!
Она. Простите! (Читает.) «Я сдержала улыбку… Я решила, если придется стенографировать в частных домах, с первого раза поставить свои отношения к малознакомым мне лицам на деловой лад, избегая фамильярности, чтобы никому и в голову не пришло сказать мне лишнее или вольное слово. Я, кажется, ни разу не улыбнулась, говоря с Федором Михайловичем, и моя серьезность ему понравилась… Беседа наша приняла еще более искренний и добродушный тон. Почему-то вдруг разговор коснулся петрашевцев — и Федор Михайлович увлекся воспоминаниями».