О социализме и русской революции
Шрифт:
Написано в уголовной тюрьме Бреслау в июле 1918 г.
Роза Люксембург
Милитаризм — жизненный нерв государства*
Я вижу, что неподдельное воодушевление моральной победой, которую мы одержали, охватило вас точно так же, как и меня. Да, дорогие товарищи, у нас есть все причины испытывать воодушевление, радоваться и гордиться, ибо наши враги этим приговором показали, что дрожат перед нами. Они считают, что произвели устрашающий выстрел: каждый, кто осмелится потрясать основные устои государства, будет теперь брошен на двенадцать месяцев в тюрьму. Но вера в то, что мы дадим запугать себя тюремными наказаниями, — только доказательство того, как наше мировоззрение отражается в головах прусского судьи и прокурора. Как
Хотели покарать жертву, но что значит такой пустяк — год тюрьмы по сравнению с устрашающим приговором в Лёбтау, который мог бы отметить свой пятнадцатилетний юбилей!* И разве жертвы не стали уже массовыми, разве тысячи семей, живущие в нужде и нищете, — не жертвы того же классового государства? Мы не ведем счет жертвам, ибо, ясное дело, любое познание требует жертв. Чем больше жертв, тем больше люди будут сплачиваться вокруг нас. (Оживленные аплодисменты.)
Но этот приговор имеет и политическое значение. Вы видите, со времени знаменитого процесса Карла Либкнехта* не было больше ни одного такого приговора. Тогда еще приходилось прибегать к параграфу о государственной измене, а сегодня уже достаточно и параграфа ПО*, чтобы вынести примерно такую же меру наказания. Этот приговор, как совершенно верно высказался мой защитник д-р Розенфельд, предваряет реформу уголовного кодекса, имеющую ярко выраженную классовую направленность против социал-демократии. Эта судебная практика — достойное дополнение к продолжающимся покушениям на право коалиций, к преследованиям нашей прессы, редакторы которой за последний год приговорены не менее чем к шестидесяти месяцам тюрьмы. («Очень верно!»)
Эти признаки все более усиливающейся реакции дают нам урок, что мы должны, дабы не допустить этого, удвоить нашу бдительность и перейти в наступление. (Бурные аплодисменты.) В этом отношении процесс дает нам и еще один полезный урок: он сам — проявление той силы, которая постоянно желает зла, а все-таки невольно творит добро. Прокурор, обосновывая меру наказания, сказал, что я хотела поразить жизненный нерв существующего государства.
Вы слышите, агитация против нынешнего милитаризма — это покушение на жизненный нерв государства! Вы видите, жизненный нерв нашего государства — это не благосостояние масс, не любовь к отечеству, не духовная культура, нет, это штыки! Это показывает, куда более разительно и наглядно, чем смогла бы сделать я, что государство, жизненный нерв которого — орудие убийства, такое государство созрело для своей гибели. (Бурные аплодисменты.) Это открытое признание господина прокурора мы должны запомнить как важнейший урок. Жизненный нерв государства, обнаженный самим официальным его представителем! Против этого жизненного нерва мы хотим всеми нашими силами бороться с утра до вечера. Мы позаботимся о том, чтобы этот жизненный нерв был перерезан как можно скорее! («Браво!»)
Если прусские прокуроры придерживаются тупой веры, если эти люди в своих грубых исторических представлениях воображают, будто наше главное средство в борьбе против милитаризма состоит в том, что мы хотим помешать солдату в тот самый момент, когда он уже поднял руку, чтобы применить оружие, то они заблуждаются. Рука подчиняется мозгу. Вот на этот мозг мы и хотим воздействовать нашим идейным порохом. (Бурные, долго не смолкающие аплодисменты.)
И еще я хочу сказать здесь то, что пренебрегла сказать прокурору. Он указал, что я особенно опасна, ибо принадлежу к самому крайнему, самому радикальному крылу нашей партии. Но когда речь идет о борьбе против милитаризма, тут мы все едины, тут нет никаких направлений! (Аплодисменты.) Тут мы как стена противостоим этому обществу. Тут не одна Роза Люксембург. Тут сейчас стоят уже 10 миллионов смертельных врагов классового государства.
Товарищи по партии! Каждое слово в обосновании этого приговора — публичное признание нашей силы. Каждое слово — слово чести для нас. Потому и для меня, как и для вас, важно одно: покажем себя достойными этой чести. Так будем же всегда помнить слова нашего умершего вождя Августа Бебеля: «Я до последнего дыхания остаюсь смертельным врагом существующего государства». (Торжествующие, нескончаемые аплодисменты.)
Из писем 1909–1917 гг
КОСТЕ
Мюнхен, 4 августа 1909 г.
[…] «Смерть Ивана Ильича» [Л.Н.Толстого] глубоко потрясла меня. Грандиозное произведение. […]
КОСТЕ ЦЕТКИНУ
[Фриденау, 30 ноября 1910 г.]
[…] Вчера делала доклад о Толстом в [партийной] школе*. Потом была дискуссия, и все это длилось до 12-ти, домой попала только в час ночи и сегодня чувствую себя разбитой. […] Сегодня случайно поговорила с Корном насчет того, не даст ли он что-нибудь о Толстом в «Arbeiter-Jugend»*. Нет, заявил он, таких «юбилейных и прочих случайных статей» он не любит. Я сказала, что это вовсе не «случай», а просто долг ознакомить молодежь с Толстым. Вот этого-то делать и не стоит, считает он, нельзя же рекомендовать молодым людям читать «Анну Каренину», ведь там «слишком много о любви». А когда я в гневе стукнула кулаком по столу и сказала, что меня не удивляют такие взгляды у невежд, но поражают у людей, считающих себя специалистами по «культуре» и «искусству», он ответил: но ведь Толстой не имеет ничего общего с культурой и искусством. Ну как тут не взорваться? От одного только вида этой красной рожи, словно вырубленной топором из полена, этого коротышки в широченной пелерине, своей недвижностью похожего на круглую башню уличного писсуара. Проклятый народ невежд, эти «наследники классической философии»! А Вендель, говорят, написал во франкфуртской «Volksstimme» статью о Т[олстом], дав примерно такое освещение: молодая шлюха — старая святоша!.. Ах, порой мне здесь так ужасно не по себе и хотелось бы лучше всего бежать из Германии. В какой-нибудь сибирской деревне чувствуешь больше человеческого, чем в германской социал-демократии. […]
КОСТЕ ЦЕТКИНУ
[Зюдэнде, 18 марта 1912 г.]
[…] Вчера слушала в гарнизонной церкви «Страсти по Матфею» Баха. Месса произвела на меня глубокое впечатление, она, пожалуй, даже еще прекраснее, чем месса h-Moll, драматичнее и суровее. Все время говорят попеременно то Христос, то Пилат, еще кто-то, думаю, ангелы (у меня не было текста) и народ в качестве хора. Христос совсем как видение, пел его тенор, тихо и мягко, ему отвечал сильный баритон, у Пилата грубый бас; между ними все снова и снова вступали хоры с короткими апострофами; две солистки — контральто (то была Филиппи) и сопрано — звучали где-то совсем в выси под куполом, словно жаворонки. Каждое соло сочеталось с каким-нибудь отдельным инструментом: Христу ответствует лишь тихо и глухо орган, контральто — виолончель и т. д. Но самое прекрасное — это хоры: они просто сплошной вопль, беспорядочный, страстный галдеж, в котором каждое слово выкрикивается десяток раз; буквально видишь перед собой иудеев с развевающимися бородами, жестикулирующих, размахивающих палками; это скорее перебранка, нежели пение, так что невольно начинаешь смеяться. Думаю, здесь впервые показано, как, собственно, следует использовать массовый хор. Народ не «поет», он орет и буйствует. И оркестр тоже вовсе не претендует на красоту формы, он скромен и мощен. Знаешь ли ты «Страсти»? […]
КОСТЕ ЦЕТКИНУ
[22 марта 1912 г. ]
[…] Читаю «Хаджи Мурата». По архитектонике он немного напоминает «Войну и мир» и выдает большого эпического писателя. […]
КОСТЕ ЦЕТКИНУ
[Зюдэнде, 26 марта 1912 г.]
[…] Вечером читала «Отец Сергий» Толстого. Написано так просто и так прекрасно. Ложась спать, неожиданно вспомнила то место, где он описывает, как Сергий во время молитвы увидел, как вдруг прямо перед ним в траву упал воробей, потом, громко чирикая, поскакал к нему и, внезапно чем-то напуганный, улетел. Этот воробей вовсе никак не связан с содержанием, ничего и не символизирует, но именно потому, что эпизод этот совсем излишен и ничем не мотивирован, он производит впечатление совершенно правдивое и поэтическое. […]
КОСТЕ ЦЕТКИНУ
[Берлин, 31 мая 1912 г.]
[…] Я так рада, что ты видел Толстого в театре. Сцена с военными в драме «И свет во тьме светит» своей голой правдой производит такое мощное впечатление, что даже филистерский сброд и тот был захвачен ею. А также и последний акт, когда старик хочет бежать из дома. […]
ФРАНЦУ МЕРИНГУ*
[Берлин], 31 августа 1915 г.
Барнимштр[ассе], 10 Глубокоуважаемый и любимый друг, Ваше письмо доставило мне сердечную радость, поскольку я уже давно тосковала по весточке от Вас и от Вашей дорогой жены Евы и очень хотела знать, удалось ли Вам отдохнуть так, как Вы того желали. Очень огорчило меня то, что Вы так страдали от дурной погоды, и я с тревогой смотрю через отдушину наверху [моей камеры] на тяжелое, серое небо и проливной дождь, который, верно, настиг и Вас в Гарце, снова испортив Вам настроение.