О теории прозы
Шрифт:
Но тут есть речка. Мост взорван, вода бежит и тушит то, что еще не догорело.
Город Троя больше Вязьмы. Человек, узнавший греческий язык самостоятельно, прочитавший самостоятельно поэмы Гомера, наконец заработал деньги. Он приехал на развалины, но он не знал, что развалины стоят на развалинах. Он не знал, что было не то двенадцать, не то тринадцать разрушенных Трой. Они сменялись, как осенние листья у корней деревьев.
Он приехал на место, которое он знал – узнал. Он знал, что река
Нашел клад среди обломков города. Наверно, он работал неправильно, раскапывая город, от которого осталось только имя.
Но надо верить в первую удачу и в первую смену.
Войны проходят с перерывами то на столетия, то на тысячелетия, но и Вавилон и даже Иерихон, о которых так хвастались в одной книге, были разрушены, и они должны быть освобождены от плена лет, от плена того, что называется культурным слоем.
Очевидно, что Шлиман был в головной колонне археологов. Он верил действительности своих снов, в способность своей постройки и, значит, верил в воскрешение городов.
Воскресают поэмы, воскресают дороги. Даже если города и царства, которые соединены были этими дорогами, если они исчезли, то кости тысячу раз погибающих лошадей, кости обозначают, что великие города существовали и по жилам дорог текла культура.
Так было в северном Иране.
Так остаются следы песен и поэм; они произносятся как сны, но и сны восстанавливаются. Восстанавливаются так, как восстанавливается звук погружаемых ведер в источник. Так остаются следы поэм. Остаются как тени дел.
Мифы многократно воскресали в драматургии.
И происшествия воскресали в романах, и этот посев был густ, был народен, был нашпигован происшествиями.
И Диккенс, и Достоевский, и французские писатели, не будем их перечислять, связаны были с газетами. Я бы их читал, если бы были такие газеты сейчас.
Но не только убийства, но и революции, смягченные происшествиями, становятся романами, чаще скрепками в романах, потому что сюжет требует возвращения рассматривания и открытия того, что как бы другими глазами другого автора видел раньше.
Искусство – как секретарь при человеке, занимающемся серьезными делами. Секретарь облекает эти дела в формы, более понятные для масс и начальства.
Когда описывается жизнь Дафниса и Хлои, их любовь легка, она снята с нетрудности быть такими, как все. Им надо объяснять, что такое любовь даже в техническом смысле. Они такие, как никто никогда не бывал.
Эта книга переплыла много рек и доплыла до наших берегов.
Там есть такая неприятная строка. Автор говорит про одну штуку, что она такой силы, что ее надо бы показать старикам. Она бы вернула им потенцию.
Искусство очень часто разоблачает жизнь.
Уплотняет жизнь.
Прессует ее.
Откапывает жизнь зарытую, чтобы она была совестью.
Не русский тот, сказал Некрасов, кто взглянет без стыда на эту, «кнутом истерзанную музу».
Толстого, казалось, не терзали.
А Пушкина? А Гоголя?
Эти кариатиды, которые поддерживали своды арок, ведущих к сердцу истории.
Когда Гоголь пишет о том, что редкая птица долетит до середины Днепра, то мы не думаем, что он лжет или хвастается. Он не хуже нас знал, что птицы перелетают даже океаны, чтобы вернуться туда, где они родились.
Гоголь, говоря об этом странном полете, сотрясает внимание читателя. Он раздвигает стены старого понимания.
Самсон попал в тюрьму, рассказав Далиле, что его сила заключается в волосах. Далила остригла его.
Но волосы растут даже в тюрьме. И Самсон услышал шорох растущих волос.
И, подойдя к стене тюрьмы или большого зала, где сидели его враги, он сказал: «Да погибнет душа моя вместе с филистимлянами!»
И обрушил свод.
Вот такими людьми литература занималась часто.
Причем своды падали на головы людей, остриженных «под ноль».
Стихи Пушкина, так часто похожие на признание и являющиеся признанием.
Стихи Маяковского, горечь которых мы не поняли.
Стихи Есенина и немногих недавно заново выявленных людей, например Высоцкого, не только зарифмованы.
Они проступили сквозь время как станция, как остановка в пути.
Они повторяют упреки. Высокие упреки.
Они рассказывают, как выглядит весна, брошенные окна и как волк с голодной волчицей воет под окном Пушкина; он свидетель этого воя.
Он протирает своими стихами стекла времени.
И ему приходится все время переставлять строки, чтобы читатели не сразу поняли, что они читают приговор их будущему.
Так вот, искусство протирает глаза и уши,
«Как труп в пустыне я лежал...»
Но что такое Дон Кихот?
Это человек бедный. Он идальго. Это меньше дона. По четвергам ели сдохших животных. Был такой способ не выбрасывать дохлятину.
У него не было даже фамильного оружия.
И этот человек вызывал улыбку у Сервантеса, который в сражении с турками стоял у орудийных лафетов. Потом Сервантес стал полунищим.
Пытался протереть глаза жизни, превратить ее в сентиментальную повесть или в рассказ о подвигах.
Он написал обманчивую вещь.
Он открыл для себя, что у него выросли волосы. И он написал по всем правилам пародийную вещь, которая смеялась над этим идальго, который не знал, как он живет, когда он живет.
Сервантес писал маленькую вещь. Вернее, продиктовал ее. И довольно смешно.
Он придумал, что рукопись потеряна, что она в руках мавра. И он выкупил ее, играя, конечно; так, как Суворин выкупал письма Чехова о своем неверии в статьи, которые писал он, Суворин.