О теории прозы
Шрифт:
И Сервантес написал. И не верил, что это хорошо.
И шпиговал роман вставными новеллами, как мясо шпигуют свининой.
И был слуга, влюбленный в своего господина, как в странника, который не получал от него жалованья, а только обещания какого-то призрачного острова с призрачными, но дорогими рабами, которых Санчо когда-нибудь продаст и потом разбогатеет.
Сервантес замолк. А книга была издана. Как говорит сам автор, за нее заплатили и скрыли от него количество
Но книгу читали все, и читали так, как читают высокую прозу, вслух.
Прозу создавал человек, который воевал за Испанию, был ранен, и писал он, вероятно, левой рукой.
Мы все живем с надеждой на будущее. Мы все живем в разных веках. На самом деле Онегин не современник Татьяны Лариной – она умнее. Они не могли встретиться.
Герои Шекспира не только разновременны, они разноподданны. Они из разных существующих и несуществующих государств, с распавшимися правительствами, с неисполненными желаниями, с законами, которые можно выполнять, только горько шутя.
На форме реалиста или гимназиста, а потом на форме студента, всегда делал портной две пуговицы для красоты. Белые для гимназиста и желтые для реалиста. В мороз и гимназисты и реалисты поднимали воротники, а воротники у всех были без меха, вероятно, мех был нам запрещен. Пуговицы при морозе были очень неприятны для щек, но мы терпели.
Но это тысячная доля или, для точности скажу, сотая часть труда, который приходится на долю человека, пожелавшего стать актером.
Главное то, что костюм и положение человека – это цель, это тема, из которой вырастает роль.
Актер вырастает постепенно или взрывается, – вырастает и потом долго учится быть самим собой, используя свое первоначальное вдохновение.
Такой требовательный человек, человек, который был учителем Александра Македонского, – Аристотель все же замечал, что театр с ролями приехал из деревень. Из народных праздников.
Пьесы сейчас имеют занавесы; прекрасный занавес для современного театра в Москве придумал режиссер Любимов.
Он придумал занавес из света. Рампа сильным светом может отделить сцену от зрительного зала. Свет нужен сильный. Вот этот свет я помню в театре Любимова, когда там был поставлен «Гамлет» Шекспира.
Гамлета играл Владимир Высоцкий, которого по-разному, но внимательно любила Москва.
Можно сказать, что стихи Высоцкого часто говорят про жизнь «нет». В мире они поются так, что читатель или слушатель, как читатель великого нашего писателя, полузабытого Зощенко, понимал, что ему нужно вырасти и душевно переодеться.
Конечно, проще сказать просто – не люблю своего времени. Но время и есть жизнь, и москвичи, которые дежурят на могиле умершего актера-поэта, актера-гитариста, справляют на тризне песни, необходимые для своей души.
А душу, как косу во время косьбы, натачивают звонко и укоризненно, и этот момент остановки для исправления косы – в то же время момент отдыха.
Это первый заметил и подчеркнул Лев Николаевич Толстой, великий косарь прошлого. Толстой взял косу и пошел работать вместе с крестьянами.
Можно тут сказать, что косьба была у него «на себя», и это огорчало не только его, но даже его жену Софью Андреевну. Но великий человек в то же время заметил, что в традиционном труде, в косьбе, остановка для натачивания косы – это остановка для того, чтобы отдохнул сам косарь, – и это дело великого опыта.
Лев Николаевич любил звук натачиваемой косы, и мальчик Ростов, брат Наташи, перед смертью слышал звук натачиваемой сабли, и этот звук работы плавно и мощно входил в ту поэму, в ту симфонию, в которую ему не суждено было вступить.
Великий театр в моменты вдохновения оттачивает сердце человека, и этому чуду уже больше тысячи лет, и, повторю, был случай, когда автор трагедии ставил пьесу – воспоминание о проигранном сражении, вызвав этим плач аудитории, и вот тогда этот явно сильный творец был оштрафован.
Звук косы должен возвышать душу человека.
Мы недооценили Зощенко.
У него был рассказ, как огорчились люди в запущенной квартире, когда в ней завели электрическое освещение.
Так огорчились, что вывинтили лампочки.
Пускай будет темно, но неукоризненно.
Мальчик Петя Ростов, почти играя, отдал казаку Лихачеву наточить саблю.
Уже рассветало.
Было небо над ним: «жик-жик, жик-жик» – свистала натачиваемая сабля.
Над вершинами деревьев быстро бежали облака, как бы открывая звезды.
Толстой любил звук натачиваемой косы, и он подарил мальчику свое ожидание музыки.
Заржали лошади. Музыка играла сильнее и сильнее.
Каждый инструмент был похож то на скрипки, то на трубы. Но лучше, чем труба, пели скрипки. Играли свое.
Мальчик сказал себе: играй, моя музыка, – и с разных сторон затрепетали звуки, стали сглаживаться, раздвигаться, сливаться.
Потом голоса мужчины и женщины росли в равномерном торжественном усилении. Свистела сабля, и опять подрались и заржали лошади, не нарушая хора, а входя в него.
Только минуты дарит чтение таких строк. Только минуты сами мы слышим музыку времени.
Великие люди оформляют, закрепляют, ощущают эту музыку.
Пушкин описал, как входит в музыку вдохновение человека.
Минутами это слушал Маяковский. Потом ошибался, думал, что нужно рассказывать о полезном, а не делать полезное музыкой. Не поднимать небо и облака.
Шекспир умел колебать облака и превращать пьяного Фальстафа в человека, голос которого вливается в голос времени и очищает его.