О том, что видел: Воспоминания. Письма
Шрифт:
А между тем к моему приезду в Ладогу мне очень хотелось бы узнать, как проникнуть в твою квартиру или в Переделкино. Дело в том, что в конце июля или в начале августа я, возможно, буду в Москве (вот достижение!). И мне очень хотелось бы остановиться в вашей квартире. Кроме того, я вывез из моей погибшей квартиры кило пятнадцать всяких бумажек и книг, которыми дорожу. (Письма писателей, например.) При моей бродячей жизни эти пятнадцать кило очень мне мешают, деть их здесь мне некуда, и я хотел бы сложить их у вас на квартире.
Напиши мне, пожалуйста, или телеграфируй в Новую Ладогу, Ленинградской обл. до востребования, где ключ или кто меня впустит. Может быть, и ты к тому времени приедешь в Москву? Вот повидались бы!
Сегодня здесь первый теплый летний день, и на смену комарам появились мухи. А до сих пор здесь было холодно, и почти каждый день шел дождь. Я здесь работаю пока мало, очень много ем, и от отдыха, от сытости еще больше тоскую по всем своим.
Читаю «Литературное наследство» — о Толстом [774] .
774
Литературное наследство. М., 1939. Т. 35–36 (Л. Н. Толстой I); Литературное наследство. М., 1939. Т. 37–38 (Л. Н. Толстой II). Значительную часть второго выпуска занимает впервые публикуемая переписка писателя.
Твой Коля.
17 июня 1942 г.
3 июля 1942 г. Ташкент [775]
Дорогой Коля! Я подал заявление, что хочу вернуться в Москву. Бомбежки я нисколько не боюсь. Оказалось, что я выношу ее весьма хладнокровно — и мне даже дико было смотреть на многих более юных писателей, которые дрожали, как кролики, при всяком взрыве снаряда.
775
Дата и место — по почт. шт. на конверте.
Я бы поехал сейчас, но прихворнул — и ослаб. За последние 2 месяца я потерял 22 кило и хочу сперва поправиться чуть-чуть в каком-нибудь доме отдыха. Путевки есть, но не могу оставить маму, которая превратилась почти в инвалида. У нее было что-то вроде слабого удара, это скоро прошло, теперь она молодцом, но был такой месяц, когда ей пришлось обслуживать Лиду, Люшу, меня, Женю, т. к. Ида уехала, а новой работницы не было. Мама переутомилась, тревога о тебе, тоска по Бобе — и жара — все это истомило ее.
Я решил так: если не поправлюсь в эти две недели, поеду в августе так, как есть, чуть только окончу сказку. Сказка моя кончена, но во второй части хромает композиция, и я бьюсь, как проклятый, над выпрямлением линии.
Звери напали на Айболита.
И поставили злодеи Девятнадцать батарей. У двадцатой батареи Сам разбойник Бармалей. Он стоит и не шевелится, В Айболита прямо целится. Шестьдесят четыре пушки Он поставил у опушки И с акулою вдвоем Схоронился за холмом, И смеется, и хохочет, И кривую саблю точит: «Ну теперь-то Айболит От меня не убежит». Отвечает добрый доктор: «Погоди же ты, зверье». И скликает добрый доктор Войско верное свое. «Вы, кузнечики, Разведчики, Побегите по полям К тем зеленым тополям И спросите поскорей У сорок и снегирей, Где пехота Бегемота, У реки Иль у болота, Чтобы наши журавли Разбомбить ее могли, И поставьте у калитки Дальнобойные зенитки, Чтобы наглый диверсант К нам не высадил десант. Вы, орлицы, партизанки, Сбейте вражеские танки И пустите под откос Бармалеев паровоз…» и т. д. Но с жужжанием веселым Из окошек и дверей Налетели пчелы, пчелы, Пчелы, пчелы, пчелы, пчелы Из окошек и дверей И давай колоть их жалами, Словно острыми кинжалами. Укусили бегемота, И от боли бегемот, Рот разинув, как ворота, Так и грохнулся в болото И белугою ревет. А они не унимаются. Пуще прежнего кусаются. Испугались носороги, Побежали по дороге. ИЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Победа, победа, но враг не разбит. Злодей Бармалей за рекою стоит. Он стоит, Бармалей, и позевывает На цветы луговые поплевывает. А слюна у него ядовитая. Где ни плюнет, там змеи и ящерицы. Он стоит со своими удавами, Со своими волками кровавыми. Вкруг него павианы поганые На траве развалилися пьяные. Он стоит над веселыми селами, Над полями стоит он веселыми, И бормочет бессмысленным голосом: Истребить! Погубить! Уничтожить! Убить! Погубить! Разбомбить! Ни людей, Ни детей, Никого не щадить!Потом тревога: прилетели вражьи самолеты, истребляющие детей и женщин. В самолетах — бегемоты. Их преследуют журавли:
Над темными равнинами За ним они летят И длинными, предлинными Носами журавлиными Долбят его, долбят. Всего его истыкали, Истыкали, как пиками. Истыкали, изранили, Проткнули, протаранили И все еще долбят его, Долбят его проклятого. Долбят, долбят, долбят. «Так вот тебе! так вот тебе, Бессовестный пират! Чтобы не смел расстреливать Беспомощных ребят!» И глядите: закружился, Завертелся самолет И свалился, и разбился Стопудовый бегемот.Вот тебе бессвязные клочки. Написал я больше 1000 строк. Писал и волновался ненавистью к гитлеристам всех мастей и оттенков. Конец мне дался легко: всеобщее ликование, когда Гитлер побежден. Сказка имеет необыкновенный успех (в моем чтении) в частях Красной Армии — но будет ли она иметь успех у Фадеева [776] и Кo, не знаю.
Марине пишу часто. Чуть поправлюсь здоровьем (если поправлюсь) — буду в Москве устраивать твою, мою, ее жизнь. Написал ей о Таточке. У нас две огромные комнаты.Лида выехала от нас: она прошла в члены Союза, ее книжка «Слово предоставляется детям» имеет большой успех, печатается в «Красной нови», в Госиздате (в Москве), она пишет отличный сценарий о детях — вообще на пути к процветанию. С мамой она во вражде, ко мне охладела, и прекрасно чувствует себя в стороне от нас.
776
А. А. Фадеев с 1939 по 1944 г. был секретарем, а с 1946 по 1954 г. — генеральным секретарем и председателем правления Союза писателей СССР.
Поэтому у нас есть помещение и для Марины и для Таты. Денег маловато, но сказка выручит. Это я говорю на всякий случай. А покуда мои установки — Москва.
Хочется писать еще и еще, но торопят. Надо бежать на почту.
Целую тебя, друг мой.
Мама пишет отдельно.
Твой отец.
13 июля 1942 г. Новая Ладога
Новая Ладога 13 июля 1942.
Папа, папа, милый, родной мой! Чем старше я становлюсь, тем больше я люблю тебя и горжусь тобою. Вот бы посмотреть на тебя хоть часок!
Ты мне пишешь, что будешь в июле в Москве. Увы, в июле я в Москве не буду, и пустят ли меня позже — сомнительно. Я вот просился к Марине в отпуск на несколько дней — отказали. Не любят меня — я вот уже стар, а все не умею быть любимым. Вот от чего мне так жестко достается.
Я написал книгу о летчиках. Это фронтовые записи и, кажется мне, хорошие, но именно поэтому они кажутся здесь грешными и, идя по инстанциям, терпят неуспех. Писать так дурно, как требуется, я не умею. Я всегда добивался антигазетности, сжатости, внутренней, а не внешней эмоциональности, а хотят от меня как раз противоположного, чего я просто не умею. Вот отчего я здесь самый последний.