О, юность моя!
Шрифт:
Глаза Елисея стали железными.
— Все-таки удалось?
— С большим трудом, конечно, но удалось.
— И это точно?
— Абсолютно точно.
Елисей задохнулся. ..
— Джинабет! — выругался он по-татарски и вышел из комнаты, громко хлопнув дверью.
Шокарев не побежал за ним, не попытался выяснить, что так возмутило его друга... Все было ясно. Ясно для обоих.
По дороге в «Дюльбер» Леська вспомнил о том, что тем же словом, но по-русски, обругал его когда-то Гринбах. Изменился ты, Бредихин, с тех пор. Совсем другой человек.
В «Дюльбере» уже не
— Так. Значит, информация Шулькина подтверждается.
Поцеловав руку Аллы Ярославны, он рассказал ей о разгроме белых под Хорлами.
— Ты полагаешь, будто это к лучшему? — задумчиво спросила Карсавина.
— Конечно. Если белым не удастся вырваться на материк, они в Крыму задохнутся.
— Не думаю. Если Крым будет самостоятельной республикой, он сможет существовать, как Болгария или Румыния. Здесь пшеница, баранина, рыба, виноград. А крымская Ривьера с купальнями и лечебницами! Вполне можно жить.
— Красные этого не допустят.
— А вот это — дело другое.
Пауза.
— А почему вам не хочется, чтобы пришли красные?
— Они задушат культуру. Куда, например, денется Блок?
— Куда? Но ведь «Двенадцать» у большевиков самая популярная поэма.
— «Двенадцать» — это уже не Блок.
Леська хотел возразить, но она вдруг прочитала тихим грудным голосом, которым обычно не говорила, но который берегла для стихов:
Ты в поля отошла без возврата. Да святится Имя Твое! Снова красные копья заката Протянули ко мне острие.Читала она с несколько подчеркнутой дикцией, но хорошо. Под конец голос ее подернулся легкой хрипотцой, и от этого стихи стали еще значительней:
О, исторгни ржавую душу! Со святыми меня упокой, Ты, Держащая море и сушу Неподвижно тонкой Рукой!— Чем я должен восхищаться? — сдерживая раздражение, спросил Елисей.
— Возвышенностью чувства.
— Какого? Религиозного?
— Поэтического.
— А что это такое?
— Этого не объяснишь.
— Я считаю поэтическим чувством высшую степень духовного переживания. А переживать я могу то, во что верю. Но если я не верю в бога, то как я могу восхищаться этими церковными заклятиями: «да святится Имя Твое» и «со святыми упокой»? А может быть, вы хотите, чтобы я склонил колени перед богоматерью, которая держит «море и сушу неподвижно тонкой Рукой»? Это после Галилея и Коперника?
— Но разве ты не восхищаешься сказками?
— Да, но я знаю, что сказка — это сказка. А Блок хочет заставить меня верить всерьез. И оттого все здоровое во мне протестует!
Алла Ярославна вздохнула:
— Ты очень примитивен, Бредихин. Это меня огорчает.
Леська молчал.
— Надеюсь, мы не рассоримся с тобой из-за Блока?
—
Карсавина рассмеялась.
— Ах ты мой золотенький... Ну, как на тебя сердиться?
Она обняла его голову и крепко прижала к сердцу.
Вскоре у постели больной появился Тугендхольд. Карсавина пожаловалась ему на дурной вкус Елисея.
— Религия здесь ни при чем, — сказал Яков Александрович. — Возьмем иконы гениального Андрея Рублева. Почему они доставляют нам эстетическое наслаждения?
— Нам?
— Да, нам. Я, например, убежденный атеист, но когда я вхожу в мир Андрея Рублева, я становлюсь чище, лучше, мне хочется делать хорошее: все для людей, ничего для себя.
— Я Рублева знаю только по репродукциям, — неопределенно ответил Леська.
— Рублев, несомненно, человек глубоко верующий. Но вера его в бога это прежде всего вера в добро. Она достигла в нем такого напряжения, что действует на нас до сих пор и совершенно затмевает поповскую идею триипостасного божества и прочей нелепицы. От икон Рублева нам остается только легенда, и мы представляем себе Евангелие таким, каково оно и есть на самом деле: шедевром изящной литературы, как «Слово о полку Игореве» или «Калевала». Таковы же, если вдуматься, стихи Александра Блока.
— Не повторяйте имя Блока нашего всуе! — сказала, улыбаясь, Карсавина. — Этот юноша очень ревнует меня к нему.
— Вот как! И он имеет на это право?
— Все права во всех смыслах, — твердо ответила Алла Ярославна.
— Завидую! — воскликнул Тугендхольд. — Завидую от всего сердца.
И тут же начал прощаться.
— Надеюсь, вы еще заглянете ко мне?
— Может ли художник пройти мимо златокудрых венецианок Тициана?
Когда Елисей навестил Тугендхольда, Яков Александрович принял его сухо. Не то чтобы он влюбился в Ярославну и ревновал ее к Леське, но ему было неприятно, что такая во всех отношениях блестящая женщина приблизила к себе такого заурядного парня.
— Не нужен ли вам натурщик, Яков Александрович?
— Вы имеете в виду себя?
— Да.
— У меня уже есть натура: это Карсавина. Я думаю писать Леду, к которой в виде лебедя слетает Зевс.
— Кажется, такой сюжет уже кем-то использован...
— Не кем-то, а целым рядом великих мастеров: Леонардо да Винчи, Корреджо, Веронезе, Тинторетто.
— Вы хотите с ними состязаться? — вежливо, но упавшим голосом спросил Леська.
— Ничуть. Все, что я рисую или пишу, я делаю только для того, чтобы глубже понимать искусство живописи.
Елисей вышел из отеля и увидел у парадных дверей бричку, запряженную двумя серыми в яблоках. Кони показались ему знакомыми. Возница сидел, свесив ноги на улицу, и очарованно всматривался в пляж.
— Пантюшка!
— А! Елисей!
— Кого привез?
— Барышню Гунду.
Елисей подозрительно взглянул на Пантюшку и, не прощаясь, взбежал на второй этаж. Действительно, Гунда была у Карсавиной.
— Лесик! Эта девочка утверждает, будто ты ее жених.
— Я? Жених?
— Да, — сказала Гунда. —Ты обещал ждать меня два года, а когда мне исполнится семнадцать лет, мы поженимся.