О, юность моя!
Шрифт:
Он резко встал, с шумом отодвинул стул и, бросив на прилавок керенку, пошел к двери. Бросок был таким шикарным, что керенка должна была бы зазвенеть, если б не была бумажкой. Сенька Немич подхватил свой кузнечный молот, с которым никогда не расставался, нехотя побрел за Виктором. Он не допил своего стакана.
Шокарев. Послушайте, Виктор! (Так, кажется, вас зовут?)
Г р у б б е. Ну, слушаю.
Шокарев. Вы, я вижу, человек идейный. Разумеется, большевик... А что, если дать вам миллион? Вы остались бы в лагере революции?
Груббе (усмехаясь).
Он вышел на улицу, за ним Сенька. Дверь была с окном, и Сенька, захлопнув ее, погрозил гимназистам споим кузнечным молотом:
— Пеламиды!
Юноши, подавленные этой сценой, от которой вдруг повеяло дыханием эпохальных событий, некоторое время сидели молча.
— Странный напиток — буза! — сказал Саша, чтобы что-нибудь сказать. — Первые два глотка пьешь как будто ничего, а вся вкуснота начинается с третьего.
— Так ты бы сразу с третьего и пил, — посоветовал Артур.
— Я хочу поговорить о Самсоне Гринбахе, — сказал Шокарев. — Конечно, Леська — прекрасный моряк и вполне справится. Но Леська — моряк по опыту, да и просто потому, что он сын рыбака и внук рыбака. А Симка — мореход по вдохновению! Леська мечтает быть юристом, а этот хочет стать капитаном дальнего плавания.
— В капитаны евреев не пустят.
— Ну что же, он крестится. Можешь быть спокоен. Он убежденный атеист, и ему все равно, что там в паспорте написано.
— Почему нужно креститься? После революции все нации равны перед законом.
— А ты веришь в то, что так и останется? Вот уже Корнилов наступает на Петроград. Реставрация неминуема.
— Постойте, мальчики. Я ведь говорил о Гринбахе.
— Ну и мы о нем.
— Вернемся все-таки к теме. В конце концов дело не в том, кто из них лучше — Бредихин или Гринбах. По заменить Самсона Леськой только потому, что Самсон — еврей, это такое безобразие!
— Верно, Володя, — сказал Бредихин. — И получается, что Груббе прав: в Петрограде творится великое, а здесь, в Евпатории, все идет по старинке, точно мы живем за границей. Да вот хоть возьмите наш седьмой класс: портрет Николая до сих пор висит.
— Ну это уже история! — возразил Саша — Двадцать Тысяч.
— Неправда! — взволнованно вскричал Бредихин.— Сегодня, когда царизм только-только свергнут, это — политика, именно политика!
— Но что же нам делать с Гринбахом?
— Здесь нужен революционный акт, — сказал Бредихин.— Надо всем нам собраться и пойти к директору с протестом.
— На меня не рассчитывайте! — сказал Саша. — Я не пойду.
— Вот тебе раз! Почему?
— А как вы докажете, что Гринбаха отстранили именно потому, что он еврей?
— Мне сказал об этом поручик Анджеевский.
— А он откажется. Что тогда?
— Сашка прав.
— То-то и оно. Ваша революция превратится в самый простой гимназический бунт, и кое-кто может вылететь с «волчьим билетом».
— Как?! В наши дни?
— А почему бы и нет?
Буза была выпита, деньги уплачены. Юноши
— Авелла, Хамбика!
— Авелла.
Хамбика, несомненно, самый красивый юноша в Евпатории. Но на нем были такие вопиющие лохмотья, что он казался скорее раздетым, чем одетым. Тряпье свисало с него, точно осенние серо-коричневые листья. Сквозь них светились плечо, грудь, кусок бедра, голые колени. Подуй крепкий ветер — листья умчатся, и останется бронзовая статуя, место которой на пьедестале. Однако об этом никто не догадывался.
Где-то у фотографического киоска стоял силомер. При нем не было хозяина, и гимназисты могли испробовать силу бесплатно. Первым нажал рычаг Артур. Стрелка показала 170. За ним нажал Канаки — 150, потом Шокарев — 140. Наконец, подошел Бредихин. Но пока он нажимал, Артур большими шагами ушел вперед, и только Саша, которому до всего было дело, остался наблюдать за результатом. Увидев цифру, отмеченную стрелкой, он помчался за ушедшими с криком:
— Леська выжал 200.
— Да ну?
— Ей-богу! Сам видел! Но аппарат, конечно, испорчен, иначе хозяин не оставил бы его на произвол судьбы.
Объяснение, как все у Саши, было логичным, и все успокоились: земной шар продолжал вращаться вокруг своей оси.
— Мальчики! Пошли на Катлык-базар!
— Зачем?
— Шашлыки есть.
Широкая площадь Катлык-базара была конским рынком. Это древнее торжище обслуживали лавчонки шорников, магазины скобяных товаров, амбары с овсом, а также караван-сараи, кофейни и чайханэ.
На излучине Катлык-базара, где-то недалеко от элеватора, под вывеской «И. С. Шокарев» ютилась палатка, перед которой на жаровне шипели тронутые золотом шашлыки.
Хозяин палатки, красивый старик с шоколадным лицом и голубой от белизны бородкой, скомандовал: «Буюрун [1] »— и все принялись есть. Но тут хозяин узнал Шокарева. Достав железный шампур, нанизав на него по крайней мере три порции, затем насадив еще жареную почку и горячий помидор, он с восточной церемонностью преподнес все это сооружение смутившемуся Володе.
1
Приглашение к еде (татарск.).
— Что вы? Зачем?
— Подарок.
— Не нужно! Право, не нужно!
— Кушай, не обижай старика, а то папе скажу.
Старик засмеялся сипло и с переливами, как часы перед боем, а Шокарев, покраснев, точно девушка, и оглядывая всех виноватыми глазами, взял шампур и начал давиться нежным барашком, не чувствуя ни вкуса, ни аромата. Плохо быть сыном миллионера!
— Смотри-ка! Они опять жрут!
По площади проходили Виктор Груббе, Сенька Немич и какой-то солидный мастеровой лет тридцати.