Оазис человечности 7280/1. Воспоминания немецкого военнопленного
Шрифт:
Боль и сон смаривают меня. Сколько я спал — не знаю. Меня опять поднимают, ведут по лестницам, опять бьют; опять прожектор, опять проклятые ступеньки; слепящий прожектор сменяет ночь, или меня обливают холодной водой. В который раз? Я уже потерял всему счет. Я кричу и не знаю, мои ли крики слышу или других пленньк, которых тоже обрабатывает госбезопасность. Меня толкают в камеру, я валюсь на пол прямо за дверью, мне уже все равно. Ну, идите, сволочи, что вам от меня надо? Да, да, я во всем признаюсь, все что хотите…
Я пытаюсь стучать в дверь, но силы оставляют меня, и наступает глубокая ночь.
Я пробую открыть глаза, острая боль пробегает через все лицо. Наконец это мне удается. Светлая комната, я лежу в чистой постели, на мне белая рубаха.
«Ты долго, долго спать, тебе очень повезло, ты падать с высокий дом, ты счастливый, очень счастливый, мы делать все gut. Ты только gut кушать и пить. Санитар Ганс тебе помогать, и ты опять здоров, ты cuxzjung, молодой!»
Хочу о многом спросить Ганса и не могу, рот не открывается. Я все помню, темень в камере, и как меня допрашивали и били, помню, как в первый день ведро опрокинул, как пожилой охранник дал мне одеяло, как столкнули меня с лестницы вниз… Яркий свет прожектора помню и черную тьму. А вот дальше — ничего. Наверное, я потерял сознание. Ганс говорит, что у меня было сотрясение мозга. Поит меня чаем, дает немного поесть. Наверное, в чае было снотворное, я тут же засыпаю.
Когда просыпаюсь, уже утро. Ганс стоит рядом и улыбается. Рассказывает мне про себя; ему скоро шестьдесят, у него семья, двое детей. По профессии он учитель. Старается помочь мне заговорить. Это удается не сразу; только через несколько дней и после наших долгих стараний произношу наконец первые слова членораздельно.
С каждым днем это удается лучше, иногда уже по два или три слова подряд. А сегодня сняли повязку с головы; раны на ней затянулись, подбородок и челюсти уже почти не болят. Вот мне разрешили подняться, пробую сделать это без помощи Ганса, и тут же чувствую такое головокружение, что валюсь обратно на кровать. А утром тренируюсь, чтобы произносить внятно «Доброе утро, Ганс!» и «Как твои дела?». Когда он пришел и фразы мне удались, я немного расплакался от радости. А Ганс обнял меня, прижал к груди. И пошел за доктором. Она пришла, стала меня осматривать и улыбнулась, когда я произнес: «Доброе утро, доктор Златкис!» Еще пока заикаюсь, но ведь целую фразу сказал. Хотел бы сказать гораздо больше, да только мысли мои бегут быстрее, чем рот действует. «Я говорить alles gut, все будет хорошо, будешь здоров, Ганс хорошо!» — успокаивает меня доктор и уходит. А мы с Гансом остаемся заниматься моей речью.
Когда меня выписывают из лазарета, уже зима. Я получил новое обмундирование, Ганс раздобыл мне даже новые ботинки и новую шинель. Она великовата, но это лучше, чем если б была мала. Я бы с удовольствием остался с Гансом, моим благодетелем, но ведь пленному не полагается иметь свои желания, ему полагается подчиняться.
Представляюсь старшему по комнате, он велит занимать прежнее место на нарах. Что у меня там оставалось, того уже нет, «хозяин сменился». Жаль мне только ножика для чистки картофеля, но ничего не поделаешь — что с возу упало, то пропало. Раньше за воровство у товарища сажали под арест… Соседи по нарам меня уже забыли, никто не знает, где я пробыл несколько недель. Здесь так — если кто несколько дней отсутствует, значит, НКВД «позаботился», послали того в далекие места, на Дальний Восток большого Советского Союза. И что я долго лежал в лазарете, тоже бы вроде никто вокруг не знает.
Не успел я толком устроиться, как меня опять позвали — к капитану Лысенко! По дороге туда чувствую, что второй раз не выдержу, лучше повешусь или еще как-нибудь покончу с собой. А ноги у меня подкашиваются, и я не знаю — это от страха или от ненависти к этим мучителям, от которых никто меня не спасет?
Он сидит за письменным столом, встает и садится за столик, приставленный сбоку. Велит и мне сесть. Приходит переводчик и говорит, что велит сказать мне капитан Лысенко. Он напоминает, что под протоколом допроса — моя подпись и там записано, что обращались со мной при допросе хорошо. Вот если бы я не поскользнулся и не загремел с лестницы, не пришлось бы мне лежать в лазарете. А он рад видеть меня здоровым и надеется, что я буду вести себя, ну, одним словом, хорошо…
Какой циничный мерзавец, но что можно поделать! И переводчик, он из «Антифа», выходит из кабинета вместе со мной и в коридоре советует мне забыть о встрече с Лысенко и помалкивать. Да кому же охота слушать заику? Хоть я и говорю все лучше, но некоторые буквы, особенно в начале слова, едва выговариваю.
Еще две недели меня не посылают работать на холод, на улицу, оставляют помогать по кухне. Может, это за все те ужасы и мучения, причиненные мне госбезопасностью?
ХРУЩЕВ
Сегодня я в первый раз вышел на работу со своей бригадой, что ставит фонарные столбы на Крещатике. Все те же товарищи, и все меня почему-то сторонятся. Никто даже не спросит, где я был все это время, что не работал с ними, и делать ничего не дают. Но вот кто-то старший это заметил и напустился на меня — а ты, мол, чего без дела стоишь?
Работа сразу находится, и пожилой солдат, который всегда ко мне хорошо относился, объясняет: они боялись, что НКВД завербовал меня в доносчики. Я клянусь ему, что ни в чем не виноват и с НКВД никаких дел не имею. Упоминаю между делом, что вот Иваны решили, что я был в войсках СС, поэтому долго допрашивали. Про то, как меня там били, молчу; рассказал ему только, что немецкий комендант ударил меня кулаком. Все ведь знают, что я получил письмо из дома от брата, но никто не думал, что из-за него будет такая история с НКВД. Кому-то в нашей бригаде достался от прохожего кулек с сухарями, он и мне дал немного. Так что лед сломан, я снова свой в бригаде на Крещатике. Многие пленные нам завидуют, потому что работаем прямо на большой улице, где полно прохожих, и нам часто перепадает что-нибудь из съестного, а бывает, что и пачка папирос. Вот уж чему другие пленные завидуют…
Я ужасно рад, что опять со своими, в нашей дружной бригаде. Может быть, товарищи просто жалеют своего «младшенького», как меня здесь называют — я ведь везде самый младший, и мне с ними хорошо. Зима, мороз; но у нас, слава Богу, есть рукавицы, ватники, стеганые брюки; мы их заправляем в Walenki. А на обед водят в лагерь, он отсюда совсем близко.
А сегодня у нас было необычное происшествие. Только мы поставили очередной столб, как возле нас остановился шикарный лимузин, черная «Чайка», правительственная машина. И кто из нее вышел? Никита Хрущев, генеральный секретарь Коммунистической партии Украины, фактически самый главный здесь. И обращается к нам: «Как dela? Wso charascho? Wso normalno?»
Наш бригадир прямо остолбенел, а часовой стал докладывать «товарищу Никите». Его охрана раздала нам махорку, по пачке на каждого. А Хрущев опять: «Работаете хорошо? Кушать хорошо? Скоро будете — domoi.» А мы киваем, благодарим его: «Spassibo, bolschoj spassibo».
Никита с сопровождающими садится в машину и — поехали! Когда собравшаяся вокруг толпа понемногу расходится, часовой велит убирать инструмент, он совершенно сбит с толку. «На сегодня хватит!» А на часах — три, нам полагается еще три часа работать. О нашем происшествии моментально становится известно всему лагерю, к вечеру многие уже уверены, что вот-вот нас отправят домой. Ведь сам Хрущев сказал!