Об Александре Блоке: Воспоминания. Дневники. Комментарии
Шрифт:
В одном из самых поздних отрывков из цикла «Ни сны ни явь» Блок говорит о воспоминаниях, которые остаются как увядшие розовые лепестки в закрытом ящике, теряя цвет, но сохраняя смешанный аромат роз и времени.
Этим «ящичком» были для меня семейные воспоминания
«Такая похожая и такая непохожая на меня», — сказала Александра Андреевна обо мне в одном из писем к Марии Павловне Ивановой. И это верно.
«Похожесть» — лежала очень глубоко, где-то в самых недрах восприятия мира и людей. А «непохожесть» — в разных «оттенках» жизни, быта, культурных традиций того круга, в котором мы обе вырастали. В моем «кругу» было очень мало родственников и прочных родственных связей, не было имений — ни родовых, ни купленных. И — что очень важно — не было русской природы, русской деревни. Я до девятнадцати лет не видела Москвы, не видела русских рек, полей и леса. Наша семья и семья брата моего отца — дяди Николая, большого русского ученого, — забирались на отдых в самое сердце той области царской России, которая носила наименование «великого княжества Финляндского».
Моя исконная природа — серый губчатый исландский мох и высокоствольные мачтовые сосны, лесные озера без песчаного берега, цветущий вереск — полями, коврами и над ним бабочки–аргусы — голубые и огненно–красные, цвета раскаленного металла. И это раппакиви — огромные, иногда гигантские гранитные валуны — просто среди леса или на берегу моря, древние выветрившиеся со времен всемирного потопа… «граниты финские, граниты вековые». Музыку (как часть, если хотите, быта) принес в дом Бекетовых Александр Львович Блок. В нашем доме она жила всегда, как жила в нем и живопись.
А вот когда дело доходило до книг — до детских книг, то у меня навсегда осталось ощущение, что «Сашины» любимые книги заслонили от Александры Андреевны «свои», и я не могу сказать, каковы были ее книги детства.
О наших «общих» книгах детства мы часто говорили втроем, но, может, еще чаще вдвоем с Александром Александровичем. Начиная с бессмертного для нескольких поколений «Степки–растрепки», где нас обоих пленяло все — и несоответственность «преступлений» (не мылся, не причесывался, не стриг ногтей, ходил гулять в дождь и ветер, играл с огнем и т. д.) и грозных «эксцентрических» наказаний, и талантливость стиха, и ощущение, что все «ужасы» все-таки понарошку. «Ужасную кару» всегда несет либо «стихия»: огонь, буря, либо некое воплощение зла, вместе с тем справедливо приносящее возмездие совершаемому «злодеянию». О том, что возмездие воспринимается понарошку, свидетельствуют весь «ход» происшествия, весь текст и талантливейшие иллюстрации к тексту. Вот, несмотря на уговоры кота Васьки и кошки Машки, девочка Катя нарушила материнский запрет и стала, оставаясь одна, играть, зажигая спички. Результат —
Не прыгают, не скачут, Васюк и Машка плачут, Лишь башмачки одни стоят, Печально на золу глядят.А вот мальчишки дразнят на улице арапа за то, что он черный. Но тут появляется грозный старик в красной мантии с огромной чернильницей и окунает туда одного за другим всех юных «расистов». Результат:
Идет по солнышку арап, ЗаЯ видела в детстве уличные представления Петрушки, где куролесили и сам Петрушка, и черт, и «доктор–лекарь из-под каменного моста аптекарь», и велись богатырские единоборства, и совершались великие злодеяния, и этот народный уличный «дух» жил и в «Степке–растрепке».
Я меньше, чем Александр Александрович, любила «Кота Мурлыку», но оба мы в равной мере приняли в сердце сказки Топелиуса, особенно Канута–музыканта. И, преклоняясь перед Андерсеном, мы все же выбирали в нем не одно и то же. Александр Александрович дразнил меня, что мои пристрастия «мальчишечьи», потому что «Огниво», «Дорожный товарищ» и «Клаус большой и Клаус маленький» мне милее, чем «Дюймовочка» и «Русалочка». Но отношение к «Снежной королеве» было у нас общее — почти как к священному писанию.
Самое великое и дорогое из «детского» — пушкинские сказки — мы тоже любили по–разному. И опять я получала упрек в «мальчишеских пристрастьях» — за «недооценку» «Спящей царевны», за пристрастие к «Сказке о рыбаке и рыбке» и о «работнике Балде». И от Жюля Верна остался след в детских и подросточных драгоценностях Блока: патагонец Талькав, воплощение верности, мужества, благородства, и лошадь его Таука, нет, не лошадь даже и не конь, а «благородное животное».
Мне трудно отделить то, что связано с Александрой Андреевной, от того, что связано с ее сыном.
Но было у нее, в ее окружении и то, что осталось мне чужим и ненужным. Это круг журнала «Тропинка», литературно–педагогические дамы. Я пряталась, когда они появлялись на горизонте. И среди ее взрослых приятельниц я приняла в сердце только Ольгу Дмитриевну Форш и — Марию Павловну Иванову, сестру Евгения Павловича, дружбой которых я гордилась и горжусь.
После смерти Александра Александровича Любовь Дмитриевна очень властно взяла мою судьбу в свои руки. Для Александры Андреевны существовало только прошлое и наше общее прошлое. «Я все еще слышу ваши голоса и смех за стеной», — сказала она как-то.
Любовь Дмитриевна всей силой своего жизнелюбия толкала меня к жизни — к будущему, неизвестно какому, но неизбежному.
Нет, речь шла не о «забвении». Мы часто вдвоем бывали на кладбище, мы вместе разбирали оставшиеся записные книжки, готовили издание «Возмездия».
Но всей силой убеждения и баловством, письмами (еще на бумаге с траурной каймой), когда я уже была в Москве, она толкала меня к жизни и в жизнь. И в Москву она приезжала несколько раз и жила у меня, что делало нашу связь еще теснее. В Петрограде же я при жизни Александры Андреевны была не больше двух раз и не то что отдалилась от нее, но все же наша связь стала менее непосредственной и постоянной, хотя переписка наша все время была очень интенсивной.
Еще чаще писала мне о ней (больше, чем о себе) Мария Андреевна — «тетя Маня» — слуга и жертва большого родственного клана, человек «без судьбы», без личной судьбы и своей семьи, человек, отдавший несколько лет жизни уходу за разбитым параличом отцом, и, как это бывает обычно, самопожертвование ее принималось как само собой разумеющееся.
Она бывала в Москве не раз, и она, так же как и Любовь Дмитриевна, оказывала большую помощь и внимание Ассоциации памяти Александра Блока, созданной при Государственной Академии художественных наук, директором которой был Петр Семенович Коган.