Об Александре Блоке: Воспоминания. Дневники. Комментарии
Шрифт:
Весной мы встретились еще раза два.
Раз на улице Александр Александрович спросил меня, как мне нравится «Двенадцать». Я ответила, что потонула в нем с головой. Он засмеялся. «Мне сейчас тоже очень нравится. Оно больше меня. И больше себя. Это — настоящее».
Потом он спросил: правильно ли он делает, перепе–чатывая старые статьи, нужно ли это. Я сказала, что, по–моему, они ничуть не устарели и что печатать их надо.
«По содержанию не устарели, — возразил Александр Александрович, — а по ритму — устарели, ритм другой надо».
Потом мы виделись на чтении «Катилины», там я в первый раз увидела Александру Андреевну. Накануне (кажется) был вечер в Тенишевском зале, где Александр
— Вам понравилось, как моя жена читает «Двенадцать»? — спросил Александр Александрович.
— Да, — сказала я, — но не все.
— А мне все, ни одной ошибки нет, по–моему. Ведь слова, голос, ритм, музыка — идут вместе. Иначе и нельзя читать, по–моему.
Мы вышли вместе, дошли до Знаменской площади, день был теплый, весенний, я говорила о «Каталине». Александру Александровичу это было, по–видимому, приятно.
— Смотрите, — сказал он вдруг, — вот дурная бесконечность, — и указал на идущие ряды солдат. — Самое скучное на свете, когда солдаты идут, особенно без офицера.
Мы стали прощаться.
— Я вас все вспоминаю, — сказал Александр Александрович, — а вчера думал, что вы умерли.
Все пять месяцев, которые я его не видела, бродяжничая по России, я вспоминала его таким, каким увидела прощаясь. В сером пальто и серой шляпе, очень усталый, бледный, худой, но улыбка была светлая и спокойная. И все-таки я видела, что он помнит последний разговор и как-то чуждается меня. Жизнь увела меня далеко от Петербурга, закрутила, запутала, я забыла Блока, забыла наши встречи, так прошло месяца три.
Июльским вечером в полях я вдруг поняла многое, вскоре вернулась в Петербург.
Пробовала несколько раз звонить к Блоку, отвечали, что его нет дома. Я поняла, что он не хочет говорить и уклоняется от встречи. Я написала письмо, где говорила про то, что поняла, и про него. Через несколько дней, когда откуда-то вернулась домой, мне сказали, что приходил молодой человек, сказал, что он от Блока, принес письмо, хочет поговорить и зайдет опять через час. Через час пришел энергичный молодой человек в крылатке — В. В. Бакрылов — и подал мне письмо. «Евгения Федоровна, — писал Александр Александрович, — я все ждал, когда вы напишете, а говорить не хотел. Все, что Вы пишете, мне, я думаю, понятно. Все это я знаю. Теперь недосказанного больше нет, и недоразумение кончилось». Дальше он писал: «То свое, что ведет Вас, поможет вам найти себя в том, что теперь поет вокруг. А я хочу помочь Вам не словом, а делом». Дальше он приглашал меня работать в Тео, в Репертуарной секции, где он сам состоял председателем. С В. В. Бакрыловым мы выяснили разные подробности, причем В. В. мне рассказал, что Александр Александрович «ему строго–настрого приказал» без моего согласия не приходить.
Следующая моя встреча начала второй период моего знакомства с Александром Александровичем, и о нем нужен разговор особый.
В начале октября, числа одиннадцатого–двенадцатого, Александр Александрович попросил меня по телефону прийти на Дворцовую набережную, 30, во временное помещение Тео. Я помню большую, пустую комнату, пронизанную осенним солнцем, окно на Неву, беспокойную воду, золотой шпиль крепости и на голубом фоне неба озаренную солнцем фигуру Александра Александровича.
Я не видела его почти пять месяцев, только что, правда смутно еще, осознала, что мы с ним связаны неразрывно на всю жизнь. Я остановилась посреди комнаты, не имея сил идти дальше. Александр Александрович оставил своего собеседника (это был Мейерхольд) и, улыбаясь, пошел ко мне навстречу:
— Евгения Федоровна! Изменились, побледнели, упора больше. Это хорошо.
Он познакомил меня с Мейерхольдом, выяснили приблизительный план работы.
— Не надо, не надо, за что же меня-то? — И прибавил ласково, не выпуская руки: — Я приду, я скоро приду.
Потянулись недели работы в библиотеке русской драмы, на хорах, за маленьким столом. Глядя для развлечения вниз на двух–трех старушек, работавших внизу, заседали мы втроем: Б. А. Пестовский — китаист, немножко поэт, большой чудак; H. Н. Федорович — юный классик, погруженный в Софокла, и я. Работа была нетрудная, веселая и довольно фантастическая. Снизу тащились пачки неизвестных рукописей, огромные, выцветшие, пыльные, я бежала впереди, за мной с ревом и скрежетом, аршинными шагами, подняв пачку рукописей над головой, мчался Федорович. «Пещерный человек гонится за испуганной ланью», — комментировал Пестовский. Такие сцены производили сильное впечатление на коренной персонал библиотеки.
Затем мы сообща читали пьесы, иногда хохотали до упаду, иногда бывало, что и болтали о постороннем, читали лекции об Аристофане или буддизме; как-то мы с Федоровичем импровизировали мистерию о гибели культуры, причем он, не зная второй симфонии Андрея Белого, сам додумался до «грядущего негра».
Александра Александровича я видела редко, раз он зашел к нам в библиотеку, раза два мельком мы встретились в отделе. Я ждала, когда придет час, когда ему нужно станет подойти ко мне, а сама подходить не хотела.
Наступила годовщина Октябрьской революции. Германия волновалась, казалось, что мировой пожар действительно разгорается, ощущение праздника, своего, нашего, общего праздника, было очень сильно. И город нарядный, тревожный, и толпа, и погода не по–осеннему мягкая, звезды ракет, выстрелы, райская малина и райские яблоки Петрова–Водкина — все пело об одном. В те дни я дружила с Мгебровым, близко следила за работой Пролеткульта, а 6–го была на «Взятии Бастилии». А 7–го на «Мистерии–буфф» мы встретились с Александром Александровичем. Он был в том же состоянии праздника, пафоса и восторга. «Вести-то какие! И как весело», — повторял он.
Я ему рассказывала про «Взятие Бастилии», про публику, говорила о Пролеткульте вообще. «У нас скоро будет сборник «Репертуар». Напишите для него статью об этом», — сказал он.
«Я не умею, никогда не писала», — стала я отказываться.
«Умеете, умеете, — засмеялся он. — Если хотите, потом вместе посмотрим».
С этого дня Александр Александрович вдруг сам подошел ко мне. Часто он вызывал меня в Театральный отдел, иногда запиской, иногда мне передавали на словах. Дело кончалось быстро, а затем мы шли обедать в столовой Тео, которая помещалась внизу. Там велись длинные шутливые разговоры больше на литературные темы, папиросы делились по–братски. «Это вам, это мне», — делил он папиросы перед отходом. Зато когда у меня бывали папиросы, я брала его большой, плетенный из японской соломки портсигар и начинала набивать папиросами. «Что вы делаете? Ну, что вы делаете?» — протестовал Александр Александрович, стараясь отобрать его. «Папиросы кладу в портсигар», — отвечала я, не отдавая. «Ну спасибо», — вдруг соглашался Александр Александрович.
Наступили тяжелые дни, «дни великих испытаний» называл их Александр Александрович, революция кончалась, вместо Красной гвардии росла Красная Армия, люди голодали, гибли нелепо и трагически умирали, разрастался бюрократизм.
Александр Александрович худел, бледнел, молчал. Иногда отрывисто говорил о том, что так жить нельзя. Иногда просто сухо и глядя как-то мимо сообщал о каком-нибудь факте или говорил о том, что не может ни есть, ни спать, вообще болен. Как-то раз мне захотелось углубить такой разговор, придать ему какую-то окраску.