Об Александре Блоке: Воспоминания. Дневники. Комментарии
Шрифт:
«…тихие сумерки помогли сохранить в памяти ни с чем не сравнимое видение горы.
Я мог бы остановиться на этом. Пожалуй, было бы гораздо приятнее сохранить в неприкосновенности свежее и сильное впечатление природы. Пускай бы оно покоилось в душе, бледнело с годами, все шел бы от него тонкий аромат, как от кучи розовых лепестков, сложенных в закрытом ящике, где они теряют цвет и приобретают особый тонкий аромат — смешанный аромат розы и времени… И вот я записал его, однако, и имею потребность делиться им с другими. Для чего? Не для того, чтобы рассказать другим что-то занятное о себе, и не для того, чтобы другие услышали что-нибудь с моей точки зрения, лирическое обо мне, но во имя третьего, что одинаково не принадлежит ни мне, ни другим; оно, это третье, заставляет меня воспринимать все так, как я воспринимаю, измерять все события жизни с особой точки и повествовать о них так, как только я умею. Это третье — искусство; я же — человек
Я человек несвободный, и хотя я состою на государственной службе, это состояние незаконное, потому что я не свободен; я служу искусству, тому третьему, которое от всякого рода фактов из мира жизни приводит меня к ряду фактов из другого, из своего мира, из мира искусства». Не искусство — религия, а искусство — служение жизни своими, ему одному присущими и доступными средствами. Вот смысл этой записи 1920 года. И эта потребность делиться с другими и вместе с тем сознавать и оберегать свою «несвободу» глубоко демократична, и она пронизывает всю работу — многообразную работу — Блока во всех областях литературы и культурного строительства — он всегда оберегает чужую «несвободу» с такой же убежденностью, как свою.
«Книгу надо бы автору самому обработать, — пишет он в 1919 году о сборнике стихов крестьянского поэта Дмитрия Семеновского, — я боюсь взяться за это. Отмечал я довольно скупо, часто стал бы сам выкидывать целые строфы, не только строки, может быть, даже менять слова, а этого постороннему лучше не делать, как бы ни казалось слабо и ненужно, может быть, за этим стоит нераскрытый образ, который раскроется впоследствии. Посторонний человек всегда недостаточно бережно относится, что я испытал на себе когда-то».
Вот почему — «ненавидя, кляня и любя» — Блок говорил в стихах как будто бы несовместимое.
Вот почему, не считаясь с формальной логикой, с «естественной», так сказать, жизнью образа, «золотой меч» в статье о символизме и вонзается в сердце художника–теурга (в период «тезы») и меркнет в период антитезы, потому что его золотой свет был, так сказать, «заемным». И тут же — без логики и вопреки сказанному раньше — стоят слова не только о том, что уже в «тезе» был прежде всего дан золотой меч; а сейчас, в современном состоянии, остался выбор — «Или гибель в покорности, или подвиг мужественности. Золотой меч был дан для того, чтобы разить». Связь «золотого меча» статьи о символизме с темой Вагнера, с Нотунгом и Зигфридом лежит, так сказать, на поверхности, об этом свидетельствуют и пролог к поэме «Возмездие», и статья «От Ибсена к Стриндбергу», и многое другое — вплоть до предисловия к работе Вагнера «Искусство и революция», написанного в 1918 году. Но «первый импульс», введший впоследствии тему «меча» и пробуждения спящей в творчество Блока, лежит гораздо дальше и гораздо глубже.
И, хотя мне уже приходилось об этом говорить и писать, снова следует вспомнить, что этот первый импульс получен в раннем детстве, почти в колыбели, и источник его — Пушкин, что еще раз подтверждает правоту слов одного из любимых спутников Блока — Аполлона Григорьева: «Пушкин — наше все». И мне снова надо напомнить свою запись 1922 года, связанную со стихотворением «Сны» цикла «Родина», написанном в 1912 году: «Первая мысль о подвиге и о пробуждении спящей царевны — от Пушкина. И у Блока это именно подвиг — потому что перед теремом царевны — битва». И ей, спящей «в хрустальной кроватке (так в сознании ребенка живет гроб хрустальный), сквозь сны слышно, «как звенят и бьют мечами о хрусталь стены», как гневный конник побеждает неведомого врага, как «о тюремные засовы» звякают ключи».
И об этом надо помнить, потому что от детских снов о подвиге тянется золотая нить к циклу «На поле Куликовом». Цикл этот, написанный и опубликованный в 1909 году, Блок сопроводил следующим примечанием: «Куликовская битва принадлежит, по убеждению автора, к символическим событиям русской истории. Таким событиям суждено возвращение». И этот цикл, созданный в 1909 году, проступает опять-таки через пушкинское в поэме «Возмездие», задуманной в 1910–м и в главных чертах набросанной в 1911 году, — скорее не в Прологе—Пролог пронизан вагнеровской темой.
Познай, где свет, — поймешь, где тьма. Пускай же всё пройдет неспешно, Что в мире свято, что в нем грешно, Сквозь жар души, сквозь хлад ума. Так Зигфрид правит меч над горном: То в красный уголь обратит, То быстро в воду погрузит — И зашипит, и станет черным Любимцу вверенный клинок… Удар — он блещет, Нотунг верный, И Миме, карлик лицемерный, В смятеньи падает у ног! Кто меч скует? — Не знавший страха. А я беспомощен и слаб, Как все, как вы, — лишь умный раб, Из глины созданный и праха, — И мир — он страшен для меня. Герой уж не разит свободно, — Его рука — в руке народной, Стоит над миром столб огня, И в каждом сердце, в мысли каждой — Свой произвол и свой закон… Над всей Европою дракон, Разинув пасть, томится жаждой… Кто нанесет ему удар?.. Не ведаем: над нашим станом, Как встарь, повита даль туманом, И пахнет гарью. Там — пожар.И все же три последние строки этого отрывка невольно — по внутренней музыке — воскрешают в памяти строфы «На поле Куликовом».
И Непрядва убралась туманом, Что княжна фатой.И еще:
И, к земле склонившись головою, Говорит мне друг: «Остри свой меч, Чтоб недаром биться с татарвою, За святое дело мертвым лечь!»А в первой главе поэмы, там, где в повествование властно входит история Родины и времени, уже прямо раскрывается тождество образа «светлой жены» или спящей царевны с Родиной, Россией, Русью. И если в «Поле Куликовом» поэт восклицает: «О Русь моя! Жена моя! До боли // Нам ясен долгий путь», то в «Возмездии» пушкинские образы спящей царевны сливаются с образом Родины, России.
Первое марта уже прошлое. На престоле Александр III — «царь огромный водянистый».
В те годы дальние, глухие, В сердцах царили сон и мгла: Победоносцев над Россией Простер совиные крыла, И не было ни дня, ни ночи, А только — тень огромных крыл; Он дивным кругом очертил Россию, заглянув ей в очи Стеклянным взором колдуна; Под умный говор сказки чудной Уснуть красавице не трудно, — И затуманилась она, Заспав надежды, думы, страсти… Но и под игом темных чар Ланиты красил ей загар: И у волшебника во власти Она казалась полной сил, Которые рукой железной Зажаты в узел бесполезный…Так Пушкин снова и снова проступает там, где по–разному живет тема Родины, подвига, будущего. И снова во второй главе поэмы входит в повествование история, или, вернее, творческие сны о ней, и снова Пушкин —
Ты помнишь: выйдя ночью белой Туда, где в море сфинкс глядит, И на обтесанный гранит Склонясь главой отяжелелой, Ты слышать мог: вдали, вдали, Как будто с моря, звук тревожный, Был божьей тверди невозможный И необычный для земли… Провидел ты всю даль, как ангел На шпиле крепостном; и вот — (Сон или явь): чудесный флот, Широко развернувший фланги, Внезапно заградил Неву… И Сам Державный Основатель Стоит на головном фрегате… Так снилось многим наяву… Но в эти времена глухие Не всем, конечно, снились сны… Да и народу не бывало На площади в тот дивный миг… Но в алых струйках за кормами Уже грядущий день сиял И дремлющими вымпелами Уж ветер утренний играл, Раскинулась необозримо Уже кровавая заря, Грозя Артуром и Цусимой, Грозя Девятым января…