Облака
Шрифт:
Что ж - хорошо хоть то, что отведал он сырого мяса в окружении друзей, которые могли за ним позаботится... Он, все же, вышел из пещерки, но тут, к великому сожалению короля, заскулил, и не мог уже дальше никуда идти.
А король остановился над ним и взором своим молвил:
"Уж извини - не знал, что ты такой неженка. Ну, ничего страшного - мы тебя излечим, и ты привыкнешь к нашей пище!"
"Придется задержаться..." - угрюмо мотнул хвостом рыжий песик.
"Ничего страшного - ты только получше лес узнаешь".
Джою ничего не оставалось, кроме
* * *
"17 октября.
Пишет Дима. Да, не смотря на все то, что пережил я за эти месяцы, я, кажется, остался прежним... Снаружи то все покрылось коркой боли, а внутри то - внутри погребенный под этой коркой, словно в темнице - прежний я, Дима.
Все чаще стал задаваться такими неразрешимыми вопросами - что такое жизнь и, вообще, зачем она...
Наш боевой отряд сегодня, как и целую вечность, делал что-то мерзкое, в этой ненавидящей нас горной стране. Целый день беготня среди развалин кругом трескотня выстрелов - сколько трупов с сожженными лицами - плачь голодных детей из подвалов. Но самое страшное: страшнее трупов, страшнее, даже детского плача - это лица людей которые меня окружают. Это же мертвые лица! Меня окружают мертвые безумцы! Они сосредоточенны до крови из носа, но внутри то у них происходит постоянный надлом.
Из них темная, отчаянная мгла исходит и - лучше смотреть на развалины, чем на эти растворившиеся в войне лица...
О, где ты свет?! О где ж ты лучик мой?! Господи, господи! Да где ж ты весна моя ясная, светлая?! Как же, каждый день, в аду вспоминаю я то мгновенье, когда видел тебя... Так и Дьявол, этот несчастный, в бессчетных тысячелетиях, в смертной муке вспоминает те дни, когда был он еще могучим ангелом и видел небо; и как и ему - воспоминания дают силу не умирать духу, подниматься выше этот грязи! Болота, темного облака, топи... О, любимая, останься со мною, не меркни! Прошу! А я, ведь, даже и не знаю твоего имени... Но я знаю тебя лучшего кого бы то ни было во всем мире. В одном мгновенье - вечность. Я пробыл с тобой вечность! Господи, не дай мне сойти с ума! Вырваться - как же жажду вырваться из смерти туда - в жизнь...
Вот - что-то рвануло поблизости. Я сижу тут, забившись в угол, в полуразрушенном доме - на улице этот адский свинцовый стрекот - кто-то вопит - пахнет кровью - воздух упругий, гневливый - грудь давит... Еще один разрыв... Кажется, меня зовут - нет не меня - кого-то другого.
Вот берусь писать стихотворение - понимаю, что оно может оказаться последним... Быстрее, быстрее вырвать эти строки:
Как же жаль, что я не птица,
Нет и крыльев у меня,
И что очи боли спица,
Вырвала, лишив огня.
И вот стою в кружении,
Из стали, лиц и слов,
Весь в боли и молении,
Здесь без любви, без снов.
И круговерть железная,
Срывает кожу, плоть,
А высь - а высь небесная,
Жива - за дымом хоть.
Как жаль, что я не птица!
Да - вырваться, лететь,
За той - в душе хранится,
Лететь, над адом петь!.."
Стихотворение еще было не закончено, однако, дописать его Диме не дали; со двора налетела целая волна отчаянных воплей, ворох взрывов, безумная трескотня пулеметов...
К Диме подбежал их командир - лицо все в копоти, а в глазах - твердое знание того, что надо делать и, затаенный до поры до времени, ужас от непонимания, что это его окружает, и что за безумие, и по какой причине он творит.
Со злобой, стараясь вырвать из груди эту боль непонимания, эту жажду НЕДОЗВОЛИМОГО, заорал он на Диму:
– Ну, что ты тут расселся?! В атаку! На прорыв! Ты понял, рядовой?! Встать!
Он вырвал из Диминых рук тетрадь, отбросил ее в сторону, побежал куда-то дальше...
– Все, на прорыв!
– неслось по полуразрушенному зданию эхо его воплей. Времени нет! Нас окружают!..
Дима вскочил было, подхватил автомат свой, но тут заскрипел зубами, автомат отбросил, подхватил смятую тетрадь - отполз в густую тень под рухнувшим перекрытием, забился там в самый темный угол - и, едва видя пред собою лист, продолжил писать дрожащей рукою, и писал он теперь не шифром, но обычным русским языком:
"И, вновь, они хотят, чтобы я бежал куда-то... Бежать... Предательство? Трусость? Что я задумал - называют дезертирством. Не хочу оправдываться... Да, черт, оправдываться не хочу! Хочу крикнуть во весь голос! Нам всем надо уйти отсюда...
Здесь нет героев - здесь есть пустота,
И кто мы - не знаю, но с болью чета.
И кто создал этот рокочущий ад,
И нами порушил цветущий сей град?..
Веленьем чего, должен здесь я страдать,
И ради ли мира людей убивать?..
Кто я, - есть ли воля, иль робот пустой?
И кто нынче правит в безумии мной?..
Но, я вырываюсь из адских кругов,
Я вихрем пронзаю заслоны богов,
Я дьявол, восставший из темных оков,
Лечу ж я тебе в вое вольных ветров!
Вот - написал. Не знаю - пусть винят меня в трусости. Им ли винить меня?! Им ли, убийцам?!... Да, они двинулись на очередной прорыв. Да, вновь будут бежать стрелять, вновь - кого-то потеряют, вновь изможденные, пустые, копящие до иных времен боль свою, залягут в какой-нибудь грязи на ночь; и вновь бег, вновь стрельба по людям...
Нас будут подбадривать словечками о доблести, о долге... В чем доблесть стрелять незнамо за что по людям?! Долг - перед кем, перед чем?! В чем долг?! Для чьего блага этот самый долг...
Я не боюсь смерти физической - боюсь духовной. А здесь все пронизано этим умиранием - чернота вливается из лиц, из стен, из пламени, из трупов...
Вижу трусостью оставаться здесь, в Аду. Тупо двигаться с общим вязким течением к бездонной пропасти... Нас окружили... Что же - я попробую прорваться из этого круга к свету, к НЕЙ..."
И тут Дима замер минут на десять, и не слышал он больше ни разрывов, ни криков удаляющихся...
С какой же нежностью, лелея в душе словно хрупкий цветок, нырнул он в хрустально мягко-лиственные воспоминания - из этого то ада... Рука его вновь задвигалась по листку стремительно выводя стих: