Облава на волков
Шрифт:
Он опрокинул еще одну рюмку, и она его доконала. Язык стал заплетаться, сам он закачался на табуретке и мог вот-вот упасть. Мона взяла его за руку.
— Батя, иди ложись!
Не возразив ни словом, ни жестом, дед Мяука встал, и дочь увела его в дом. Николин снова остался один и снова почувствовал себя неловко, особенно после того как выяснилось, что девушка — хозяйка дома. Она оставила его, не сказав ему ни слова, а это значило, что надо было уходить. Он отвязал повод и уже поставил ногу на подножку кабриолета, когда услышал за собой ее голос. За несколько минут она успела переодеться, теперь на ней была блузка в сиреневый цветочек и темная узкая юбка, на ногах — туфли на высоких каблуках. Легкой и грациозной походкой она приближалась к кабриолету. Вечерние сумерки незаметно окутали тенями все вокруг, и только ее волосы, отразившие последние отблески заката, светились, как сноп медно-золотистой
— Вы уже едете, господин Миялков? Что так скоро? Отец сказал, что вы только что пришли, — говорила она, подходя все ближе. Голос ее звучал приглушенно и мягко, сине-зеленые глаза казались в сумраке еще светлее. — Не судите его строго, он напился и сам не знает, что говорит и что делает. Раз или два в год с ним случается, выпьет, и самому же плохо, на ногах не держится.
— Старый человек, как же я стану его судить, — сказал Николин, держась одной рукой за сиденье кабриолета. — Выпил, вот и развеселился. Он мне дом Бараковых показал, разговорились мы с ним, он меня и пригласил.
— Вы не бывали раньше в нашем селе?
— Как-то не случалось. Езды полчаса, а не бывал.
— И я вас не видела, — сказала Мона. — В Орлово много раз ходила, а вас не видела. Но что же вы спешите, посидели бы еще. — Она стояла в одном шаге от Николина, и он чувствовал запах ее духов. «Верно, учительница», — подумал он, потому что она была одета, как те городские, что приезжали в гости в поместье, держалась, как они, и от нее так же приятно пахло. — Я поведу вас на свадьбу.
— На свадьбу? Какую свадьбу?
— Подружка одна замуж выходит, соседка почти, вон там, через несколько домов. Познакомитесь с нашей молодежью, повеселитесь. — Мона смотрела на него спокойным испытующим взглядом, чуть склонив голову к плечу, а он молчал. — Что вы раздумываете, словно я вас в огонь тащу. Ну хоть проводите меня туда, а то уже стемнело, мне одной неудобно. А не понравится — уйдете и вернетесь себе в поместье.
Пойти на свадьбу, да еще в чужом селе, да еще с девушкой — для него и в самом деле было все равно что ступить в огонь. Он уже восемь лет жил в поместье, от которого до Орлова было всего два километра, но ни разу не ходил в село на посиделки, вечеринки или праздники. Общение с незнакомыми людьми вызывало у него какое-то внутреннее беспокойство, напряжение, которое он не мог преодолеть. Впрочем, об этой черте его характера речь пойдет позже, а пока добавим только, что ему почти не случалось разговаривать с женщинами, или, если и случалось, то с теми, кто приезжал в гости к его хозяину. К ним он относился с робостью и почтением, как и положено относиться слуге к высокопоставленным дамам. Он и Мону отнес к той же категории дам, которым привык прислуживать, поэтому не мог ей отказать и согласился проводить ее на свадьбу.
Свадьба эта стала одним из серьезнейших потрясений в его жизни. Посреди двора были подвешены два фонаря, под ними стояли бочки с вином. Возле бочек толпились мужики, цедили вино из краников, пили, молодые танцевали под аккордеон. Мона повела его сквозь толпу к веранде, где были расставлены столы, там их встретила невеста и посадила за стол в комнате, рядом с заложником. Иван Шибилев — так звали заложника — вежливо ему представился и усадил между собой и Моной. Николин впервые оказался в таком большом и незнакомом обществе и, обмениваясь какими-то фразами то с Моной, то с Иваном Шибилевым, сам удивлялся тому, что уже не испытывает смущения, которое мешало ему прийти на эту свадьбу. Изобилие еды и питья, звуки аккордеона, песни, игры, шутки открывали перед ним неведомый ему мир. И никто не обращал на него внимания, только сидевшие вблизи за столом время от времени чокались с ним; все были охвачены каким-то необузданным, стихийным весельем, громко говорили, не слушая друг друга, что-то выкрикивали, пели, старались переплясать друг друга, и вот симпатичный молодой человек, который высвободил ему место рядом с собой, вдруг встал на пороге, между комнатой и верандой. Одет он был во что-то яркое, на шее вместо галстука — красная косынка, на голове — детская шапочка, в руках — скрипка.
Сидящие за столом примолкли, готовясь поглазеть на «выступление» Ивана Шибилева, молодежь столпилась перед верандой. Иван у всех на глазах свернул газету фунтиком, вытащил из него яйцо, положил в карман, потом вытащил еще яйцо и еще одно. Публика проглотила от удивления язык, только один парень вышел вперед и сказал, что, когда он был в армии, он видел такие фокусы, но яйца были не настоящие, а деревянные. Иван Шибилев умолк, словно его уличили в шарлатанстве, и как-то неуверенно предложил парню биться об заклад на коробку конфет при условии, что тот попробует яйцо зубами. Парень, уверенный, что выиграет,
Раздался взрыв хохота, смеялся и Николин, глядя, как парень отплевывается от скорлупы и как по его подбородку стекает желток. Уже целый час он смеялся от души, на сердце у него было весело, вольно и славно, точно он попал в какой-то особый мир без забот и печали. После номера с яйцами Иван Шибилев сыграл на скрипке грустную любовную песню. Скрипка у него была облупленная, местами даже треснутая, как инструменты цыганских скрипачей, у которых он ее и купил, и играл он тоже на цыганский манер, с разнообразными модуляциями и переливами, с какой-то хриплой нежностью, и Николину показалось, что скрипка эта выговаривает слова песни: «Пусть тот будет проклят, проклят, да навеки, кто свою зазнобу разлюбил и бросил».
— Еще давай, еще! — закричали из публики.
Иван Шибилев снова прижал подбородком скрипку и принялся имитировать разных животных и птиц. Это был новейший его музыкальный номер. Публика сначала подумала, что он просто из баловства заставляет струны скрежетать, но когда скрежещущие звуки перешли в ослиный рев, снова раздался взрыв смеха. Затем послышался лай собаки — старой, вислоухой собаки, которая лежит, расслабившись, где-то в тенечке и, почуяв во дворе чужого, еле-еле приподымает голову с лап и лениво тявкает несколько раз, показывая хозяину, что исправно несет службу. После собаки замяукала кошка, потом закукарекал петух, голосисто и заливисто, закончил же он теми тихими гортанными звуками, которые вырываются у петуха, когда он снова набирает в грудь воздуха. После петуха закудахтала курица — «ко-ко-ко», и Николин живо представил себе, как она жарким летним днем рассеянно бродит по двору, клюет что-то не от голода, а со скуки и сама говорит себе разные глупости. Потом подошел черед певчих птиц. Иван Шибилев перехватил пальцами верхний край грифа, и из-под его смычка полились звонкие трели соловья, который в майскую ночь, опьяненный любовной страстью, импровизирует с безумным вдохновением. Среди его рулад временами слышался то робкий и монотонный напев зяблика, похожий на легкое постукиванье вилкой по тарелке, то мягкий речитатив иволги, то альтовая, из самой груди вырвавшаяся ария дрозда, укрывшегося в прохладной густой кроне высокого дерева. Иван сам же исторгал из струн своей скрипки птичий хор и сам дирижировал этим хором, превращая промозглый осенний вечер в свежее весеннее утро, когда птичье сообщество изнемогает от нежной жажды продолжения рода.
И тут грянул выстрел, женщины, зажимая уши руками, заголосили, комнату заволокло дымом, наступила зловещая тишина, и все устремили взгляд на отца невесты. Он поднял бутылочку из-под лимонада с красным бантом на горловине, потом ему сунули под нос кусок какой-то белой ткани, мать что-то крикнула и принялась бить себя кулаками по голове. Гости замерли на своих местах, кто усмехался ехидно, кто был растерян и смущен, белую ткань перекидывали из рук в руки, потом начался торг из-за какой-то земли, в комнату плотно набился народ, стало тесно и душно — не продохнуть. Позже Николин узнал, что именно приключилось на свадьбе, потому что молва скоро докатилась до поместья, но тогда он был ошарашен, подавлен и никак не мог взять в толк, как же после всех этих песен, шуток и смеха вдруг началась такая неразбериха и погасила все веселье, словно это градоносная туча вдруг набухла в ясном небе, обсыпала посевы ледяными камнями и во мгновение ока прижала их к земле. Было мучительно душно, кружилась голова, он хотел спросить Ивана Шибилева, что происходит, но заложника не было, исчезла куда-то и Мона. Он попытался встать и выйти, но позади и вокруг него люди стояли стеной, плотно прижатые друг к другу, точно сросшиеся. Он выбрался только к полуночи, вместе со всеми, вывел кабриолет со двора деда Мяуки и вернулся в поместье.
К его воспоминаниям об этой свадьбе и о знакомстве с Иваном Шибилевым непрерывно примешивался и образ дочери, как это бывает иногда при телефонных разговорах. Говоришь с кем-то по телефону, и вдруг прорезается незнакомый голос, исчезает и снова вплетается в разговор — сначала слабый и невнятный, потом все более сильный и ясный, пока не завладеет линией целиком, так что ты уже не слышишь своего собеседника. Так и сейчас мысль о дочери вытеснила из сознания Николина те далекие воспоминания — вытеснила, потому что была сильнее. Неделю назад, возвращаясь из овчарни домой, он встретил ее на улице в верхнем конце села. Она была в сером пальто с меховым воротником и какой-то лохматой шапке, в светло-желтых, почти белых сапожках. По этим сапожкам он ее и узнал, иначе они могли бы разминуться. Уже смеркалось, а она шла в темноте вдоль заборов настороженно и быстро, так что сапожки ее мелькали, как язычки пламени.