Обмененные головы
Шрифт:
Он начался с события совершенно экстраординарного для меня, которого одного бы хватило, чтобы стать переживанием «всерьез и надолго». Я явился в театр. Как ни в чем не бывало сажусь рядом с Шором. Будучи оркестрантом старого закала, Шор своим профессиональным прилежанием оставлял меня далеко позади: он отщелбанил хиндемитовскую фугу на память, наверное, в девяносто ноток из ста попав. Я развел руками. Шор явно благодушествовал, его седые лохмы, обрамлявшие бледно-розовую, цветом совершенно младенческую плешь, торжествующе стояли – как усы у какого-нибудь заядлого бретера. Тут выясняется причина его хорошего расположения духа. Швабская задница наша так рукой шевельнуть и не может. Он, говорят, уже и к колдуну ходил. В гипс сегодня кладут. Выходит, Гротеску и тут счастье привалило? Нет, что я, смеюсь – чтоб Гротеску дали концертом дирижировать? Кого-то там пригласили. И появляется Ниметц. Я не понял вначале, откуда я знаю человека,
Хлопнув несколько раз в ладоши, Ниметц просит внимания. Болезнь господина Лебкюхле не позволяет ему дирижировать предстоящим концертом – его руке необходим абсолютный покой. В поисках равноценной замены… снова хлопанье в ладоши, он просит тишины (слово «равноценная» вызвало оживление). В поисках равноценной замены нашему интенданту пришлось вчера вечером основательно потрудиться, но, к счастью, не напрасно. Он, Ниметц, рад представить нам Валерия Лисовского. Струнная группа вежливо застучала смычками. Господин Лисовский только что с успехом поставил в Тонхалле, в Цюрихе, «Желтую конницу» Су Кинсына – которая нам в следующем сезоне тоже предстоит… дамы и господа, пожалуйста, тихо.
Между прочим, обратясь к Лисовскому, Ниметц замечает, что их концертмейстер – его соотечественник, и указывает на меня, как будто я свободный столик. Лисовский доброжелательно вскидывает брови: удивление и приветствие разом – и тут же забывает обо мне: он уже в работе. Добрый день. Хиндемит, третья часть, «Искушение святого Антония». Не быстро.
Это трудная вещь – она поглощает мое внимание; но в разрывах его, как небо среди туч, мелькала то та, то иная мысль. Знал он, что я здесь, или нет? Ну конечно, знал – ко мне ведь явился этот субъект из еврейской общины за согласием на развод (вот тогда-то я и принимал валиум). Но к чему это все? К чему понадобилось на мою голову обрушивать еще и это испытание сегодня – разве мало того, что мне предстоит? Пока он возится с духовыми, я подумал, что Ирина тоже, может быть, сейчас здесь. Чем ей заниматься, как не путешествовать по миру вместе с мужем? Следовательно, она будет на концерте – вон в той ложе, прямо против моих глаз. В это время он говорит «tutti», и мой вздох, граничащий со стоном, бесследно исчезает в мощной «Аллилуйе» медных.
Руки дирижера постоянно присутствуют в поле твоего зрения. Насчет этихрук я мог бы мучительно пофантазировать. И кто говорит, что я этого не делал. Только музыка, что в этот момент звучала, только она одна была на моей стороне, как бы говоря: «Сим победиши» [199] . Ну и потом, сложный нотный текст был чем-то вроде истязания плоти (коему подвергал себя знаменитый египетский анахорет).
В перерыве, долгожданном, как новокаиновый рай для больного, я заглянул в конторку Ниметца. Там его не оказалось – значит, в кантине. Этот боров стоял у стойки с бокалом пива – десятым? пятнадцатом? – среди себе подобных, разве что помельче, и все они покатывались со смеху. Я взял пива и сделал вид, что я такой же. А знаю ли я Лисовского? Он ведь тоже из России и сейчас живет в Израиле. Лебкюхле себе подыскал подходящую замену – и новый взрыв пенно-пивного хохота. Я должен был безоговорочно разделить их восторги моим земляком – вполне искренние, без оглядки на меня. Лисовский и правда был как дирижер на порядок выше провинциального князька Лебкюхле, но, главное, гастролер с симфонической программой, если он не совершенный нуль, всегда в фаворе у оркестра, который тут же начинает сравнивать его со своим, уже много лет храпящим бок о бок в постели, законным шефом. Разумеется, что сравнение не в пользу последнего.
Я спросил у Ниметца: а Лисовский как – всю эту неделю, пока идут репетиции, будет курсировать между Циггорном и Цюрихом? Нет, оказывается, ему в Цюрих уже не надо. Так он сюда, наверное, с женой приехал? Да, они остановились здесь напротив, в отеле «Винтер Паласт». Ненатурально икнув, зато с характерной при этом миной похлопав себя по груди, я удаляюсь.
Еще не все, еще предстоит второй заезд: первая и вторая части, «Концерт ангелов» и «Положение во гроб». Наконец, после репетиции, сбегая по ступенькам – я торопился на поезд, а еще убегал от своего желания ненароком столкнуться с Ириной, – я вдруг узрел ее. Она стояла на той стороне, перед «Винтер Паластом», в ожидании своего супруга, только что три часа подряд дирижировавшего мной. Мне стало ясно: ее мне показали перед смертью, должно быть, это случится сегодня (я так подумал, хотя сам еще не верил в это).
Я объективно спешил на поезд, а получилось, что убежал от нее, едва наши взгляды встретились, – точно как месяц тому назад в Тель-Авиве, объятый жгучим стыдом, за невозможностью провалиться сквозь землю, я тоже убежал – из дома, где мы вместе с нею жили.
В поезде я сожрал из бумажного корытца «кэрри-вурст» с черным хлебом и долго полоскал в туалете рот и горло «непитьевой водой», чтоб от меня не пахло дешевой закусочной. За окном уносились вспять осенние пашни, кое-где покрытые рукотворными сугробами в колечках автомобильных шин. Я обещал быть между тремя и четырьмя – так оно и получится. Достав Борхеса из кармана, я открыл на закладке – стал читать и увидал, что это обо мне. Это было даже не столько чтение, сколько гадание – для меня несчастливое. Я не испытывал страха, скорее уж недоумение (казалось бы, я все предусмотрел) и вызванный этим спортивный интерес: в чем же я дал маху? Суеверно хочется побродить лесными дорожками на той стороне реки – позавчера побродил, и мне это принесло удачу (своего рода экологическая кроличья лапка). Но куда-либо сворачивать уже поздно, и я решительно иду в дом, где меня ждут. «Ягуара» нет, один ее «мерседес» – не верю! Значит, припрятан где-то. С этой мыслью звоню.
Она держится со мной, словно предстоит нам исключительно протокольная часть, главное – позади; все выяснено, все точки над i расставлены, встретились два вполне респектабельных партнера, во всяком случае, ее респектабельность сомнений не вызывает. Меня принимают в гостиной – той самой, где я некогда с позволения Петры листал семейный альбом. Меня усаживают на диванчик – правильно, лицом к свету, сама же садится спиной к окну. Мне безразлично. Сейчас узнаем, во сколько она оценивает фотографию своего свекра. Если же спросит: «Ваша цена?» – то потребую правду об убийстве Готлиба Кунце. Она закричит: как вы можете! Вы с ума сошли! Я: сударыня, считается, что Вера Кунце окончательно потеряла рассудок в тот день – она бросается из дому неизвестно куда, вечером прыгает с перрона под поезд в Ротмунде. Так вот, сударыня, Вера Кунце бежала не в припадке безумия, она бежала, спасаясь от вас. То, на что мне потребовался год, она поняла в одно мгновение. Когда раздался выстрел, вы, кстати, единственная, кто выбежал в сад – якобы в страхе за ребенка, за Инго. На самом деле вы успели запереть дверь в башенку. Не случайно у вас при себе оказался ключ, как пишет доктор Гаст. Вера догадалась обо всем, это совершенно очевидно. Она пытается добраться до Ротмунда, предупредить моего деда, своего первого мужа. Наверное, уже было поздно. И тогда в отчаянии, затравленная, среди народа убийц…
Не хочу ли я хересу?
Я? Хересу? Ах, простите, я задумался – нет, не хочется. Она тем не менее встает и подходит к буфету: значит, разоблачив Петру, по моему мнению, она разоблачила сама себя? И тут же, не давая мне опомниться: я прав, Вилли не должен был стрелять в сердце, забыла ему сказать…
Стремглав скатываюсь я с дивана на пол. Я не ожидал от себя такой прыти, инстинктом я оценил ситуацию скорей, чем разумом. Судите сами: со словами, для меня однозначно роковыми («Ты видел Валькирии огненный взор» – следовательно, живым отсюда уже не уйдешь), она отходит в сторону, от греха подальше. Опрокинувшись на спину, впрочем, в положении не менее безнадежном, чем сидя спиной к убийце, я мог видеть классическую портьеру – теперь уже позади Вилли Клюки фон Клюгенау, который держит пистолет – не с целью чего-то добиться от меня, а чтобы немедленно выстрелить.
Таким я его себе и представлял: седым ветераном в штатском – а если в униформе, то бездушным жрецом войны, в итоге принимающим смерть вопреки здравому смыслу и человеколюбию противника (Ч. Бронсона) [200] . Кроме того, я узнал левую руку с обрубками пальцев, свешивавшихся вчера в театре с барьера.
Она должна учесть, что Петре известно, где я – я обращаюсь к ней, он «горилла». Ее голос звучит насмешливо – откуда-то издалека: а я еще не сообразил, на чьей стороне Петра? Да она перекинулась к ним, едва поняла, что я собираюсь лишить ее сына родословной. Помню ли я ее телефонный разговор с Греноблем? Этот Гренобль находился здесь, в этом доме. Так же как и подруга, к которой она звонила по дороге на почту.
Но, говорю я, преодолевая во рту ужасную сухость, фотография в любом случае отправлена, уж ее-то я сам опустил в почтовый ящик.
Опустил-то сам, но марки – кто их наклеивал? Конверт уже вернулся по обратному адресу, Петра звонила.
Moй взгляд затягивает, как в воронку – в черную точку. Шма Исраэль [201] ? Меня осеняет (это уж точно сверхчеловеческое). Одной короткой задыхающейся фразой я отвожу от себя выстрел: пусть попробует выстрелить, мое тело, подобно спичке, вспыхнет.
Он не шелохнулся, но это только внешне. Внутренне отпрянул, еще как! Неужели она думает (я снова обращаюсь исключительно к ней, его игнорирую), неужели она думает, что я не предвидел и такого исхода? Я весь сейчас как брандер. Советую прежде вызвать пожарную команду, а потом уж стрелять. Подымаясь, я похлопывал себя по внутреннему карману с видом выигравшего миллион, – правда, я-то выиграл побольше, вот только игра еще не закончена.