Обмененные головы
Шрифт:
До дня рождения Кунце она еще дважды приходила ко мне – и вот двадцать третье. Сыро, тепло. Ночью прошел дождик, и кажется (под лучами пробившегося сквозь марево солнца), что клубятся зловещие испарения. На самом деле таково мое душевное состояние. Я уже здесь с десяти утра: бродил по лесу – на другом берегу речки, – следуя прибитым к деревьям стрелочкам с указанием маршрута и, как едва ли не настоящий убийца, радуясь, что не повстречал ни одной живой души. На мне прямого покроя плащ с вместительными карманами внутри. Как Бастер Китон в одной своей кинокомедии («Опасное гостеприимство» [190] , позавчера шла по третьей программе), я мог бы распихать по этим карманам дюжину пистолетов – про себя я уже решил не ограничиваться письмом Боссэ, а сгребать все, что под руку попадется интересного.
Когда стало совсем припекать (на первых порах плащ меня приятно согревал), я, увидев, что времени половина первого, очень медленно перешел по уютному мостику на обитаемый берег и еще медленней пошел в сторону «пряничного замка». Если говорить о волнении, то я испытывал его лишь по одному поводу (а волнение, которое можно локализовать
Час двадцать пять. На обочине заасфальтированной дорожки первая легковая автомашина, то есть последняя в выстроившейся веренице. Перед домом, по ту и по эту сторону забора все пространство в машинах, служивших мне чем-то вроде прикрытия. Разумеется, я шел, вернее, протискивался так, чтобы случайному наблюдателю и в голову не пришло, что кто-то крадется. Перейдя границу общественного и частного владения, я, не глядя по сторонам, очень целенаправленно, словно тысячу раз здесь хаживал, обошел дом и безошибочно отворил соответствующую описанию Петры дверь. Единственное движение, которое, пожалуй, могло меня выдать, – то, что я сперва потянул ручку на себя, тогда как дверь открывалась внутрь.
Отметив вздохом взятие первого рубежа, я, предусмотревший нужду не только в больших карманах, но и в маленьком китайском фонарике (не важно, в тайваньском), посветил вверх. Вокруг железного шеста закручивались ступеньки. На всякий случай погасив свет, я шел на ощупь. Железная решетка преградила мне путь – но я даже не успел испугаться, бутафория была явная – ни замка, ни засова; за ней еще одна дверь, снова не заперта (уф…), и я в кабинете Кунце. Гитлер смотрит на меня сердито – я чужой; но залаять не может. Свет проникает через неплотно зашторенное окно, и его достаточно.
Подгоняемый нетерпением и волнением, я набираю номер 81259743 – я еще накануне себя подготовил к тому, что первый вариант, безразлично какой, окажется неправильным: поиски ключей, кошелька, платка я всегда начинаю не с того кармана, так уж у меня «заведено», так случится и на сей раз… Вторая и последняя попытка имела счастливое завершение. Вспыхнула зеленая точка, содержимое сейфа было передо мной: письма, документы, папки, вроде той, что Доротея Кунце при мне доставала. Вот она, кстати. Все написано: «Клаус. Последние почести. 19 января 1942 г.». Но меня интересовало прежде всего, не лежит ли здесь где-нибудь кусок страницы с метрической записью Клауса Кунце и потом – письмо, похищенное у Боссэ.
Надо отдать должное порядку, в котором содержались все бумаги. Вот центральное отделение, сразу видно: вся корреспонденция Кунце в хронологической последовательности, начиная с 1889 года: из Виченцы – к матери, к дяде Кристиану. Между прочим, то письмо, к Элиасбергу, писалось примерно в двадцатых числах января сорок второго. Можно поискать, и я – вообразите себе – нахожу его без особого труда: «Дорогой господин доктор Элиасберг, как глубоко я вам благодарен за слова утешения, в которых мы с Верой сейчас так нуждаемся». И т. д. Однако по-новому читаешь: долг отца, не считаясь ни с чем, оплакивать сына – это о себе. А об Й.: «Он переживает гибель Клауса – которого видел (!) всего лишь каких-то два часа, – как если б это был его собственный сын».
Собственно, программу-минимум я выполнил. Хотелось бы найти то, чего я не доискался в Португалии, но где здесь это могло лежать? «Особо секретно» – такого отсека не имелось. Под папкой «Клаус. Последние почести» лежала еще стопка папок, и на корешках у всех было написано: «Клаус», «Клаус», «Клаус». В поисках метрической записи логичней всего было вытащить нижнюю. Я потянул за нее, и вместе с папкой у меня вытащился плотный черный конверт. Когда-то в таких «черных ящиках» хранили фотобумагу. Заглянув в него, я извлек фотографию, которая мне и без того была хорошо известна, – разве что это был оригинал. Мой дед перед дулом автомата; однако в следующую секунду я понял, что ошибся: это была не тафотография. На ней можно было разглядеть шрам; футляр сужавшимся своим концом касался шляпы (сейчас он ее сдвинет – это был предыдущий кадр).
Признаться, я так разволновался, что сел прямо на пол. После такой находки искать еще что-либо у меня просто не было пороху – хотя я здесь провозился от силы четверть часа и располагал уймой времени, мною владело одно лишь желание: поскорей выбраться со своей добычей. Может, потом я об этом и пожалею, но сейчас ни о чем другом я не мог думать, чуть даже не забыл «вернуть должок» – оставить на полу визитную карточку Йозефа Готлиба из «Ассоциации избравших эвтаназию», благовоспитанно загнув уголок (так было мною, читателем Пруста, намечено).
Я осторожно вывинтил себя со второго этажа и вышел – как вошел: никем не замеченный, неприметный, словно вор с двадцатилетним стажем. Чисто сработано. Разве только в грудной клетке девять баллов по шкале Рихтера.
Затем случилось следующее – именно «случилось», хотя со стороны я, как ни в чем не бывало, всего лишь что-то внимательно читал, стоя на перроне в ожидании поезда. Я достал снова фотографию, и тут обнаружилось, что с оборотной стороны бумага мелко-мелко исписана. Я с трудом продирался сквозь бисер незнакомого почерка… к тому же чужой язык… расшифровывая букву за буквой, слог за слогом.
« Савл, Савл! Что ты гонишь Меня?(Подчеркнуто дважды.) На переезде я поравнялся с большой колонной жителей Харькова, конвоируемой нашими солдатами. Среди них почти не было молодых мужчин. Многие женщины были с детьми на руках, почти все несли чемоданы. Ехавший со мной ефрейтор сказал, что далеко идти им не придется. Это я и сам знал, вещи им приказывали брать с собой, чтобы не создавать паники. В отличие от евреев других стран, участь русских евреев, как и русских военнопленных, можно охарактеризовать очень коротко: vae victis. Пока шлагбаум был опущен, мой «кадет» стоял бок о бок с процессией, которую естественней было бы представить в размалеванных «карочас», с kyrie на устах направляющуюся на Плаца Майор [191] – нежели в украинский лес, где на краю вырытой ямы установлен пулемет. Да! Произойдет все именно так, я при этом никогда не присутствовал, но об этом знают все. Мое внимание привлек мужчина со скрипкой. Других вещей у него не было. Держался он, по первому впечатлению, обособленно. Мне показалось, что и обликом своим он отличается от остальных, впрочем, возможно, все дело было в скрипке. Он стоял не далее чем в полутора метрах от меня. Почувствовав на себе мой взгляд, он обернулся. Наши глаза встретились. “Нас ведут на казнь?” – спросил он по-немецки (язык, который был, безусловно, для него родным). За шлагбаумом медленно двигались платформы, груженные орудиями. Это могло продолжаться минут пять – семь. Кем бы этот человек ни был, мне захотелось увековечить его, взявшего в свой последний путь скрипку. Ответив ему, что, дескать, война есть война, не знаю, я схватил фотоаппарат – в это время ближайший конвоир, что-то заподозрив, угрожающе вскинул автомат, и тот, так со скрипкой вместе, поднял обе руки. Я успел сделать два снимка, на одном из которых вам пишу. Когда солдат с автоматом снова отошел, скрипач сказал тихо: “Сударь, я прошу вас об одном одолжении. То, что вы сфотографировали, покажите одной даме, проживающей в Германии. Найти ее вам будет совсем несложно. Ее зовут Вера Кунце, она жена Готлиба Кунце, очень известного композитора. И скажите, что человек, который на фотографии, просил ей передать, что обе ее дочери живы, что они спаслись, одна находится во Франции, а другая за Уральским хребтом”. Сейчас, вспоминая об этом мгновении, я собою доволен: выдержка, самообладание, те качества, которые я в себе с детства воспитывал, меня не подвели. Только, видит Бог, не о таком их приложении думал я. “И еще, – сказал он, – передайте фрау Кунце, что ее дочь Зуламит видела ее в Москве на концерте Берлинской филармонии”. – “Фрау Кунце – это моя мать. Готлиб и Вера Кунце – мои родители”. – “Клаус?” К счастью, ефрейтор, которого я согласился подвезти, увидав знакомого, перебрался к нему в грузовик. Я более не должен был считаться с присутствием постороннего. “Кто вы такой?» – “Я твой отец, Клаус… Боже, какой путь Ты избрал, чтобы снова я поверил в Тебя…” Тут поднялся шлагбаум, колонна двинулась. Какой-то выравнивавший строй конвоир неодобрительно на меня взглянул, очевидно заподозрив в симпатиях к евреям, и демонстративно подтолкнул одного из них автоматом. Мне тоже несколько раз посигналили сзади (тоже дважды подчеркнуто). Едва тронувшись, я сразу за переездом остановился и стал для виду изучать карту. Шоссе скоро опустело, если не считать этих людей, теперь издали казавшихся чем-то средним между скоплением пилигримов и отарой овец – где-нибудь в Калабрии. Случившееся не могло быть сном, так что я напрасно ждал пробуждения. Я сейчас намеренно не анализирую своих чувств – я избегал этого и прежде. И потому держусь сугубо фактической стороны. Быстро нагнав идущих, я спросил у солдата, замыкавшего строй, где командир, на что он указал вперед. Это был гауптштурмфюрер. Его кюбельваген [192] поджидал колонну на ближайшей развилке, свернув на узкую проселочную дорогу, ведущую к лесу. Я представился: “Лейтенант Кунце, военный корреспондент”. – “Чем могу быть полезен, господин лейтенант?” – “Господин гауптштурмфюрер, произошло чудовищное недоразумение, – затем я позволил себе то, чего ни при каких обстоятельствах не позволял себе прежде. – Должно быть, вам знакомо имя Готлиба Кунце, великого немецкого композитора, кавалера ордена Гете, большого друга доктора Геббельса, – это мой отец. Только что совершенно случайно в этой толпе я увидел человека, который такой же ариец, как и мы с вами? – старинный друг моего отца, видный музыкант из Риги”. – “Поехали, покажите”. Разыскать его оказалось не так просто. “Вот”, – указал я. Гауптштурмфюрер окликнул его и велел подойти. “Как вы сюда попали, если вы немец? – Тут он посмотрел на часы. – Господин лейтенант, – продолжал он, – я не располагаю временем. Сопровождать нас я вам также не могу позволить… да вы, думаю, к этому и не очень стремитесь. Этот человек… но сперва я вынужден просить вас предъявить документы. – Когда это было исполнено, он продолжал: – Этот человек остается с вами под вашу личную ответственность. Вы должны прибыть с ним к военному коменданту в Харькове и там обо всем заявить. Я тоже доложу со своей стороны об этом инциденте”. Я думаю, излишне пересказывать то, о чем я узнал по пути в штаб-квартиру генерала фон Клюгенау, – ибо ни в какую комендатуру я, естественно, не поехал. Старик Вольфи сто раз предлагал мне свое содействие, этим я решил воспользоваться. Моего спутника я предупредил, что он должен говорить и чего не должен. Выдавать его за доброго знакомого из Риги было бы роковой ошибкой, старая лиса Вольфганг разоблачил бы обман тотчас. Поэтому версия следующая: чтобы избежать репрессий, которым в первые же дни войны было подвергнуто немецкое население России, музыкант Йозеф Готлиб перебирается из Лемберга [193] в Харьков, где выдает себя за еврея – беженца из Польши. То, что с ним случилось после отступления большевиков, – результат этой вынужденной мистификации. Я убедил старика Вольфи, что самое лучшее – это переправить Йозефа Готлиба к моим родителям, которые будут рады (“будут рады” подчеркнуто двумя чертами) оказать ему профессиональную и человеческую поддержку. Вольфи обещал мне лично за всем проследить. Эта “почтовая карточка” прибудет, может быть, даже послезавтра. Я, как обычно, посылаю ее с редакционной почтой. У меня рука не поднимается подписаться».