Обнаженная натура
Шрифт:
Потом был обед — трапеза, и снова с молитвой и чтением назидательной книги, и снова Павлу нестерпимо хотелось неприметно для окружающих, под столом положить ногу за ногу. Ладно, успокаивал он себя, дотерплю до дому… Завтра же в путь.
Однако ни завтра, ни послезавтра он не уехал, удерживало его какое-то странное любопытство, словно что-то должно было вот-вот произойти и открыться, и совсем уже решившись, он неожиданно для себя откладывал свой отъезд до следующего утра, и так продолжалось две недели.
Вечерние службы проходили уже веселей для него и легче, хотя длились они тоже более четырех часов. Труднее всего было вставать по утрам, когда окна были еще
Дни эти тянулись однообразной чередой, время отмерялось службами и трапезами, и уже не ждал Павел с нетерпением, когда же закончится очередная служба, а потому и оставила его досада на то, что там, за стенами храма столько важных и срочных дел, а тут приходится стоять без всякой видимой пользы. Как-то само собою так вывернулась жизнь, что дела эти стали второстепенны и не важны.
Он стоял на своем любимом месте, у иконы Пантелеимона-целителя, который все так же глядел на него с сокрушением и жалостью. Уже объяснил ему отец Серафим, что икона эта довольно древняя и писана афонскими монахами. Как она здесь оказалась, в глухом уголке России, одному Богу ведомо.
Раза два в промежутках между службами прогулялся Родионов по поселку, поглядел вокруг. Ничего не увидел, кроме грустной жизни. Темные дома, стертые лица людей, пьяные выкрики мужиков у магазина, развалины какой-то кособокой лесопильни. Ходить было незачем.
Несколько раз влезал на колокольню и стоял там на пронизывающем холоду, глядел в дальнюю даль за горизонт, пытаяся угадать, в какой стороне Москва, но скоро глаза его начинали слезиться от ледяного ветра, даль затуманивалась и мир становился радужным. Спускался вниз, проходил мимо церковного колодца, который вырыл отец Серафим и украсил кружевной крышей на резных столбиках. Пил воду, чувствуя как она остужает его изнутри.
После обеда, в ожидании вечерней службы, лежал он обыкновенно на своих нарах поверх одеяла, подложив в изголовье две подушки и читал книги святых отцов или же переговаривался со своими соседями, из которых самым разговорчивым и незлобивым показался ему толстощекий и неунывающий брат Михаил.
Михаил полгода назад освободился из зоны, куда не раз приезжал отец Серафим и служил в тюремной церкви, выстроенной руками тех же зэков. А освободившись, Михаил не раздумывая поехал прямо сюда, тем более, что раздумывать было особенно не о чем, и ехать тоже было в общем-то некуда, никто его не ждал. Отцу Серафиму как раз какой-то неведомый новый русский подарил потрепанный грузовик и Михаил стал водителем этого грузовика. Водителем, к слову сказать, неважнецким — за полгода он уже три раза навернулся, причем в ситуациях самых безобидных. Где-нибудь в другом месте его давно бы уже погнали в шею, но отец Серафим, единожды благословив человека быть шофером, на том и остановился и ничего не менял. «Господи, помоги!» — крестился всякий раз отец Серафим и отважно садился в кабину, направляясь в очередной рейс по диким дорогам губернии. Объезжал он время от времени зоны, где проповедывал заключенным Слово Божье.
Александр приехал тоже совсем недавно, два месяца назад. «Чудесным образом!» — объяснил сам Александр. Никогда прежде не задумывался он ни о чем подобном, жил себе как все и собирался даже жениться. А тут сестра принесла молитвослов да и позабыла, может быть, и сознательно. От нечего делать, полистав его, Александр наткнулся на молитву Пресвятой Богородице, прочел ее и она ему чем-то пришлась по душе. «Я и еще раз прочел, и еще… А потом как-то она сама собою и выучилась.
А старичок Петр жил при монастыре уже второй год.
— В курятнике нашел меня отец Серафим, — обращаясь к Павлу сообщил он. — Я в курятнике обитал, из дома-то меня выселили. Прихожу — замок…
Он прервался на секунду, перекрестился на бумажные иконки, приклеенные к стене в углу, пробормотал:
— Прости, Господи, неразумных чад Твоих, не ведают бе, что творят…
Затем снова повернулся к Павлу и продолжал:
— И документы уже у них. Все бы ничего, слава Богу, и в курятнике жить можно, да вот беда — петух меня невзлюбил. Дух, видно, от меня нехороший был, я ведь прикладывался, сильно прикладывался… Осерчал на меня петух этот, а весу в нем пуда два, не совру… Так-то ничего, я с палкой влезу в курятник, он ничего, глазом огненным опалит, поворчит, но не тронет. Видит, что палка, в случае чего… А как задремлю тут он меня и торкнет клювом в самою голову, как кость не проклевал, диву даюсь… Так торкнет бывало аж потемнеет в глазах. Я вскочу, палкой на него, да уж больно верткий был, не зацепишь. Угоню я его в угол и опять на телогреечку свою прилягу, голову прикрою, притрушу сенцом… А он уж тут, ждет, когда засну. Ох, бедовал я с ним! По грехам моим кара мне была, тварь бессловесная восстала на грешника. Зарезали потом петуха этого, мне и жалко было, да и прах с ним…
Родионов рассеянно слушал, сидя на нарах и глядя в окно пустым взглядом. Брат Петр оторвался от своих бумажек, которые он постоянно раскладывал по подоконнику, перебирал, сортировал… Он оторвался от этих своих бумажек, блеснул круглыми стеклышками очков:
— А ты что-то в унынии, брат Павел?
— Полюбил я, брат Петр, девушку, — глухо сказал Родионов, продолжая невидящим взглядом глядеть в окно. — Девицу, по-вашему. Женщину, вернее. Так полюбил, что сил моих нет…
— Блудная страсть! — тотчас объяснил Петр. — А ты вот что… Ты, милый человек, когда страсть эта найдет на тебя, обуяет, ты представь девицу эту в виде неприглядном, каковая она и будет по истечении земного срока. Косточки, шкилет, прах сыпучий… Она и отступит от тебя, страсть блудная…
— Я, брат Петр, все косточки ее люблю…
— Сделай, сделай, как я говорю, сам увидишь как полегчает и отступит…
Родионов поднялся и ничего не сказав, вышел из дома. Он пошел по топкой тропинке на околицу, на низкий и вязкий берег стылой реки. Долго глядел на черный осиновый лес с проблесками берез.
А поздно вечером, после службы стало и вовсе невмоготу. Смертная мука снова неожиданно накатила, ни с того ни с сего, подступила, сжала судорогой горло, и в горле запершило, выступили на глазах слезы. Он повернулся на бок и уткнулся щекой в холодную подушку. «Блудная страсть» — вспомнил он слова Петра и стал представлять Ольгу в виде скелета.
Но как-то они никак не хотели объединяться — Ольга и этот скелет. Ольга живая стояла отдельно и с улыбкой глядела на него, и глаза ее сияли.