Обнаженная. История Эмманюэль
Шрифт:
Вим тепло встречает меня в Амстердаме. Мне уже почти сорок. Странно, но тело у меня прекрасно сохранилось. Это определенно генетическое. Тело стойкое, а я-то слабею. Бегство опустошило меня. Скрываться мне уже приходилось, а вот бежать — никогда. В растерянности я обращаюсь за помощью к Фредди Де Врее.
Он тут же приезжает за мной. Фредди эмоциональный, непредсказуемый, благородный. Он журналист, эксперт в области современного искусства и поэт.
Фредди нежно и заботливо ухаживает за мной, а мне так не хватало внимания. Он твердо заявляет мне, что я не должна пить. Это обязательное условие. Если я начну пить, то лучше пусть уйду. Ему не нужно ни бардака, ни кино.
Я бросила пить на много лет вперед.
Фредди не выносил безделья. Я жила по выработанной им программе жизненной активности, строгой и здоровой: легкая домашняя кухня, лимфатический дренаж, долгие прогулки, десять рисунков в день и любовь.
— Почему десять? — спросила я.
— Потому что из десяти один удачный, два ничего, а остальные можешь выбросить.
Моя кинокарьера клонится к закату, и это хорошо, ведь я становлюсь художницей. Монита, мой новый французский агент, находит мне маленькие роли в телепередачах: столько, чтобы и на жизнь хватило, и судебные исполнители не нагрянули.
Я приглашена в Марсель на кинофестиваль в качестве члена жюри. Кино я все еще люблю и даю согласие.
У организаторов, увидевших меня так просто одетой и почти не накрашенной, вид слегка разочарованный. Они ожидали чуть больше гламура и фальшивого блеска. Свои последние платья от великих кутюрье я оставила в шкафу Сен-Тропеза и поклялась себе никогда больше не покупать роскошной одежды, драгоценностей — ничего такого, что могло бы быть арестовано и напоминало бы мне о прошлом. К счастью, в жюри заседают несколько амбициозных молодых актрис, одетых очень сексуально.
Я случайно подслушиваю их разговор в туалете, запертая в кабинке: они меня не видят.
— А что здесь делает эта Эмманюэль? Даже не актриса…
Я не отвечаю, не осмеливаюсь. Я не привыкла к такому. Я наивно считала, что если меня приглашают, то, само собой, хоть немного ценят. Убедившись, что молодые актрисы ушли, я выхожу из туалета. Прочь из Марселя и из Франции. Кинематограф, прощай!
Жизнь с Фредди гармонична. Этот мужчина — мое последнее пристанище, я знаю. Иногда я ухожу от него и возвращаюсь. Я ему верна. Я берегу свою и его свободу, которая так необходима для творчества. Когда мне хочется понаблюдать за жизнью, я на несколько дней сбегаю и использую эти редкие отлучки, чтобы позволить себе то, что запрещено дома: выпить.
Я удираю одна, несмотря на страх путешествовать в одиночку.
Во мне живы привычки звезды: необходимо, чтобы меня опекали, ведь у меня атрофирована способность ориентироваться. Я предпринимаю все возможные предосторожности, строго выверяю план путешествия и этим облегчаю свою задачу. Методично складываю чемодан, все аккуратно собираю, раскладываю, упаковываю. Нахожу координаты людей и организаций, которые могут быть полезны мне в далеких краях, и приезжаю в аэропорты и на вокзалы задолго до времени отправления, указанного на билете. Несмотря на все эти меры, призванные до предела уменьшить вероятность непредвиденных случайностей, мои одинокие поездки без приключений не обходятся.
Я возвращаюсь из Амстердама после мучительной поездки к матери, которая стремительно теряет жизненные силы. В поезде я закрываю глаза, картинки плывут передо мною: отель снесли, мать шьет мне платья, заботливая, безмолвная и прекрасная. Я иду в вагон-ресторан. Мне хочется утопить мрачные мысли в стакане пива, во многих стаканах. Вот уже скоро Брюссель, а я понимаю, что напилась. Напротив, улыбаясь, сидит молодой человек, он узнал меня и просит автограф, который я охотно даю. Между нами завязывается беседа на самые рискованные темы. Он изучает кино. Он меня балует, покупает еще пива и говорит, что ему грустно, ведь через несколько минут нам предстоит расстаться.
— Не грусти, я выйду с тобой! — отвечаю я.
В таком виде я не могу обнять Фредди. Я сделала бы ему больно, он бы подумал, что все его усилия и нежность пропали даром. Убедился бы, что я больна, принялся бы мораль читать. Я не могу вернуться.
— Отлично, тогда поедем ко мне!
— Годится.
Мы выкурили огромную сигарету с наркотиком, и проснулась я рядом со спящим молодым человеком уже в широкой постели, полностью одетая, и внезапно с ужасом заметила, как его собака грызет мои паспорт. Я встала, безмолвная фурия, подобрала часть своей личности и поехала в Брюссель.
Фредди пытается победить мою «фригидность». То, что он называет «фригидностью», на самом деле — сочетание усталости с неистребимой стыдливостью. Он изобретает эротические игры, охлаждающие меня еще больше. Я не говорю ему, не хочу обижать. Он заставляет меня прохаживаться по комнатам голой, потом сам ходит так же. Я от души смеюсь над этим нудистским пляжем в квартире.
Мне обидно, когда он хочет, чтобы я соблазнила для нас с ним другую женщину. Я становлюсь безмолвной приманкой. Эта неприятность — мелочь по сравнению с добром, которым Фредди щедро осыпал меня.
Так мы спокойно прожили тринадцать лет.
Смерть отца подкосила мать. Надлом был явным. Она утратила силы, желания, жажду жизни, улыбку, становясь день ото дня все безучастнее, молчаливее, заторможеннее.
Мать ждала отца. Он уже приходил, значит — он мог прийти снова. Она потихоньку начинала терять память. Забывала от безразличия, от желания забыть, вытесняя из памяти все, что не было связано с отцом. Казалось, она без конца ищет его. Она часами ездила на машине и возвращалась изнуренная, не могла даже вспомнить, где была. Так продолжалось несколько лет — мать стала дикой, одинокой, влюбленной, потерянной.
Потом она стала забывать закрыть дверь, погасить свет и не помнила, кого как зовут. Она отошла от повседневных забот, от их невыносимой рутины.
Проявилось старческое слабоумие. Мать окончательно перевели в дом призрения. При помрачениях сознания она часто говорила по-английски: «Мы из Утрехта!», «Знаете, моя дочь кинозвезда!» или «Мне очень жаль, но все спальни в отеле заняты».
Ее много раз переводили из комнаты в комнату. Только она начнет привыкать к своей комнате, узнавать окружающих, запомнит дорогу, как ее переселяют по решению министерства охраны общественного здоровья. Я интересовалась причинами таких вредных для матери переездов, но причин не было. Это потрясло меня. Такие навязчивые перевозки казались чьим-то злым умыслом с целью ускорить кончину престарелых, ненужных существ. После каждой из них мать теряла все недавно приобретенные ориентиры, ей требовалось несколько часов, чтобы понять, что она на новом месте, и тогда она ругалась, но недолго. Как-то раз она упала и осталась парализованной на одну сторону, лишилась речи. Она отказалась принимать пищу. Кашляла, выплевывала все. Она хотела умереть и говорила об этом прямо.