Оборотень
Шрифт:
Эрлинг вспомнил сон, второй из тех, что приснились ему нынче утром, после которого он осмелился снова уснуть. Вообще сон состоял из двух частей, но первую Эрлинг счел своеобразной подготовкой, позволившей ему запастись храбростью перед второй. Незнакомая девушка лежала на полу, и он решительно задрал на ней юбку, однако между ног у нее он увидел сильно уменьшенную голову Молотова, глаза Молотова с удивлением смотрели на него. Эрлинг растерялся и не знал, что ему делать. Тогда девушка прикрыла Молотова ручным зеркальцем, в котором Эрлинг увидел себя, хотя и не узнал. Сон, сменивший этот, оказался еще тягостней. К нему подошел саблезубый кот. Кто-то втолкнул Эрлинга в комнату, где должен был состояться допрос. Там за маленьким столом, стоявшим на возвышении, сидел пожилой человек, чем-то напоминавший Гинденбурга. Позади стола была голая и грязная дощатая стена. Никого, кроме них двоих, в комнате не было, стражи снова заперли дверь. Эрлинг ждал, наконец судья поднял тяжелую голову
Мое имя… Эрлинг начал заикаться, потом его вырвало. Его имя вместе с желудочным соком и желчью вытекло из него, и он, чтобы судья не заметил этого, боялся даже вытереть рот. Потом судья спросил его о приметах — рост, цвет волос и глаз и что-то еще, Эрлинг ответил то, что отвечал всегда и что было написано во всех паспортах, какие у него когда-либо были, однако он знал, что лжет, потому что, как и всегда, это была ложь. Последовали вопросы о профессии, родителях, детстве. С растущим страхом он правдиво и точно отвечал на все вопросы, и ему самому хотелось верить, что он ничего не скрыл. Но судья все-тки понял, кто он и что он лжет. Все эти ответы Эрлинг придумал заранее, но это уже не имело значения, он готов был даже кричать, лишь бы заставить судью объяснить ему, кто же он и кто тот человек, у которого он взял эти приметы и имя и который, возможно, стал теперь им самим, а возможно, и умер. Он не понимал, кто он. Подозревал двух или трех знакомых, но ни одним из них он быть не мог, они были они. Но кто же в таком случае он? Никто? Значит, тот, кто стоял тут и утверждал, что он — Эрлинг, был на самом деле лишь тонкой оболочкой, внутри которой никого и ничего не было, оболочкой, иногда говорившей то, что она думает? Но все это была ложь. А ведь он не собирался лгать. В комнате каким-то образом появилось зеркало. Посмотрите в зеркало у вас за спиной, с презрением сказал судья, посмотрите сами, соответствуете ли вы тому описанию, какое дали себе.
Но Эрлинг не посмел обернуться, потому что увидел, как судья вдруг стал меняться, как изменилось его большое, тяжелое лицо. Если он тоже не он, может, он и есть я, испуганно подумал Эрлинг. Судья опустил голову, ему хотелось скрыть происходящие с ним перемены, глаза у него сделались уже такими большими, что Эрлинг видел их несмотря на то, что голова судьи была опущена, из них что-то текло, но они продолжали расти, потом они повернулись и из-под седых волос уставились на Эрлинга. Глаза все росли, и из них капала жидкость, как слюна из пасти хищника. На щеках судьи появились складки и морщины. Нижняя челюсть отвисла, зубы выросли, теперь они сильно торчали вперед. Эрлинг хотел крикнуть и признаться, кто он, но не мог вымолвить ни слова. Он хотел обернуться, увидеть себя в зеркале и сказать, кто он, пока не случилось чего-нибудь непоправимого. Когда он пришел сюда, он не заметил никакого зеркала, но, должно быть, оно здесь было, раз так сказал судья. Ему хотелось броситься на колени и молить судью, чтобы тот сам посмотрел в зеркало и сказал ему, кто он, но у него пропал голос. Эрлинг собрал все силы, чтобы обернуться, но сумел лишь чуть-чуть шевельнуться, он не успел увидеть себя, как судья постучал по столу. Эрлинг взглянул в ту сторону. Судья исчез, а из-за стола к Эрлингу шел саблезубый кот с горящими глазами и кривыми длинными клыками. Пол скрипел и прогибался под этим тяжелым животным, хотя его мягкие лапы ступали почти беззвучно. Эрлинг взвыл от страха и проснулся. Еще в такси по дороге в Драммен его мучила досада, что он не посмотрел в зеркало у себя за спиной и не узнал разгадку. Кто-то бежал и кричал, пытаясь достичь его раньше, чем он проснется, белая рука махала ему из окна подвала и чуть не схватила его за щиколотку, и наконец издалека до него донеслось громко и отчетливо: Спасение в Эрлингвике! Познай самого себя!
Ничто на близком расстоянии
Эрлинг начал помогать Юлии и Фелисии чистить смородину, вдруг он сказал:
— Почему бы тебе не предложить нам вина?
Фелисия сорвала ягоды с веточки, которую держала в руке, и взглянула на Эрлинга, всего лишь взглянула, глаза ее не выразили ничего.
— С удовольствием, — сказала она и смахнула с пальцев приставшие чашечки цветка. Глянув на часы, она вышла и вернулась с бутылкой и четырьмя бокалами, но Юлия от вина отказалась. Фелисия снова глянула на часы. Ты не ошиблась, подумал Эрлинг, я знаю, что еще слишком рано, — их глаза встретились.
Эрлинг брился нерегулярно — если она опять заговорит о его переезде в Венхауг, он ей напомнит, что обычно не бреется, когда работает. Как-то Фелисия в шутку сказала, что, если Эрлинг появляется выбритый (все женщины знают почему, с очаровательной лукавой улыбкой сказала прославленная актриса), для нее это сигнал, что вечер уже наступил. Фелисия намекнула также, что, когда Эрлинг начинал пить днем, для нее это был совсем другой сигнал. Однажды она процитировала осторожное замечание Виктора Рюдберга [12] по поводу того, что у Вакха не было детей. Эрлинг не знал, чем она собралась угостить их, и был почти уверен, что она принесла белое вино или домашний сидр,
12
Виктор Рюдберг (1828–1895) — шведский поэт и прозаик романтического направления.
Она разлила вино по бокалам, подняла свой и пригубила. Ян тоже сделал глоток и продолжал свою прогулку уже с бокалом в руке. Эрлинг выпил сперва немного, но потом быстро осушил бокал. Фелисия взяла новую пригоршню ягод и негромко прочитала детский стишок:
У меня картонный конь — Невеликий рост,
Голова из пакли,
Из соломы хвост.
— Пей, Эрлинг, — без всякого перехода сказала Фелисия и налила ему еще.
Ян время от времени ставил свой бокал в разных местах и всякий раз, проходя мимо, с удивлением обнаруживал его.
— Между прочим, приятно выпить вина днем в воскресенье, — сказал он. — Так сказать, к дневному концерту.
В комнату, как порыв ветра, ворвались Гудни и Элисабет, они притащили с собой собаку и кошку и наперебой кричали что-то бессвязное. О какой-то драке, которой они помешали, поэтому сразу никто не понял, что пришли они совсем по другой причине: они хотели напомнить Яну, что он обещал покатать их и их друзей на автомобиле. Наконец они отпустили собаку и кошку, кошка хотела спрятаться за дрова, сложенные в камине, а когда ей это не удалось, она попыталась скрыться через трубу. Фелисия вышвырнула собаку и отругала дочерей, а кошка, не принадлежавшая к обитателям Венхауга, выскочила в окно, разбив его. Эрлинга всегда поражало, что двенадцатилетняя Гудни говорит голосом Фелисии. Между этими одинаково звучавшими голосами началась перебранка.
— Прекратите этот цирк, — сердито сказал Ян, он принес щетку и совок, чтобы подмести осколки. — Ступайте, дети, я сейчас приду. И избавьте нас от общества своих собак и кошек. Какая глупость! — проворчал он, когда дочери убежали и их крики смешались вдали с голосами других детей. — Притащить сюда собаку и кошку, чтобы сообщить нам, что те не терпят друг друга. Я сегодня же вставлю стекло, Фелисия, по-моему, у меня где-то есть подходящее. Ох уж эти дети! Розги по ним плачут.
У Яна была привычка говорить, что детей следует сечь.
— Это у него от отца, — сказала Фелисия. — Тот тоже никогда никого не высек. Но всегда говорил, что это надо сделать. Ян поддерживает традицию.
Эрлинг впервые увидел Элисабет в 1950 году, когда ей было пять месяцев. Он не знал, как следует обращаться с детьми на этой стадии их жизни, но поскольку они никогда не обижали его, он их тоже не обижал. Он мог подолгу сидеть и смотреть на новорожденных, но это еще ничего не означало. Это было все равно что умиленно наблюдать за птенцами или мышатами, однако в это время он пытался понять, что именно в грудных детях заставляет женщин хором ворковать над ними и вести себя как попугаи в тропическом лесу. Вообще он мог допустить, что в грудных детях есть нечто особенное. Мог допустить также, что кто-то должен защищать их, потому что сами себя они защитить не могут. Если бы потребовалось, он все бы сделал для них. Правда, он думал больше о матери, чем о ребенке. Самое главное, чтобы с ее сокровищем ничего не случилось, а то к ней даже близко не подойдешь. Ну и, кроме того, его утешала мысль, что скоро ребенок превратится в маленького человека и тогда общение с ним станет обоюдным. А пока следовало запастись терпением. В созерцании грудного ребенка не было ничего обоюдного. Женщины, правда, думали иначе и так настаивали на своем, что им почти верили. Плод молчит. После рождения он начинает кричать. А во всем остальном между грудным ребенком и плодом нет никакой разницы. Хорошо, что плод не издает звуков, не пищит, как цыпленок в яйце. Впрочем, никого бы не удивило, если б плод начинал кричать в утробе, когда мать проявляла неуважение по отношению к нему. Нельзя принимать все известное как нечто само собой разумеющееся и даже скучное. Тем самым люди лишают себя многих радостей. Луна со своим странным поведением на небесном своде привела бы их в изумление, если б они впервые увидели ее вчера, но они видят ее уже много тысячелетий, и она их больше не удивляет. Теперь она просто луна. Разве с ней происходит что-нибудь странное? Да, с луной происходит много странного, но они этого не видят и потому не обращают на нее внимания.
В 1950 году Эрлинг относился к Гудни так же, как и до поездки на Канарские острова. Ей шел шестой год, и у нее были круглые, как у совы, глаза. Уже тогда она немного подражала голосам других людей, но совершенства в этом достигла лишь лет в девять-десять. Даже в три года Гудни порой приводила его в замешательство. Теперь же ей стукнуло двенадцать, и ее совиные глаза наблюдали за ним внимательней, чем когда бы то ни было. Поднимая глаза, Эрлинг всегда ловил на себе ее взгляд, которого она и не думала отводить. В ее взгляде не было враждебности, примерно так же она разглядывала его и в раннем детстве. Словно он знал что-то, неизвестное другим, и она хотела, чтобы он поделился с ней своим секретом.