Обратный перевод
Шрифт:
11. Надеясь встретить какое-либо выразительное суждение о Боге и о человеке, о подобающих им сферах, какие бы должным образом, т. е. достаточно радикально, разводились бы, я встретил у Г. Дильса замечательные слова — в разделе Эпихарма (В 57 [5] ). Слова эти сохранились лишь в «Строматах» Климента Александрийского. Правда, мой энтузиазм был снижен, когда я узнал, что текст стихов сильно испорчен и требует множества гипотетических исправлений [6] , что авторство Эпихарма более чем сомнительно, равно как и принадлежность его эпохе (VI—
[5]
Цитирую по второму изданию: Diels Я. Die Fragmente der Vorsokratiker, 2. Aufl. Berlin, 1906. Bd. 1. S. 98.
[6]
Cm.: Clemens Alexandrinus. 2. Band / Hrsg, von 0. St"ahlin. 3. Aufl. neu hrsg. von L. Fr"uchtei. Berlin, 1960. S. 405–406 (Strom. V, XIV, 118, 1).
V века до Р. Хр.) [7] . Поэтому и привести эти слова можно только в двух редакциях, — из
ката ’ , ,
<> < > , 8 ,
И этот же текст по Штелину-Фрюхтелю, в сильно, но не окончательно исправленном виде (с перестановкой заключительной строки на место четвертой по У. Виламовицу-Мёллендорфу):
[7]
В то время как, по мнению одних, «то, что Климент Александрийский цитирует как заимствуемое из Эпихармовой «Политейи», не припишешь даже и плохому поэту V века» (Schmid W. Geschichte der griechischen Litteratur. M"unchen, 1912.1. Teil. S. 401), У. фон Виламовиц-Меллендорф считал неуместным «подозрения, будто бы это изречение принадлежало александрийской эпохе» / Wilamowitz-Moellendorff U. von. Euripides Herakles. 1. Bd. 4, Abdruck. Berlin, 1959. S. 29–30. Anm. 54). Разумеется, речь не идет об авторстве Эпихарма, но от этого выраженная в стихах мысль не делается менее существенной.
, , < > ' , [otiei] [] []
Вот его перевод, избегающий некоторых спорных и несущественных мест:
«Смысл направляет и хранит людей (всегда).
Есть рассуждение у человека, а есть и божественный смысл. Человеческое рассуждение стало быть — на всякие случаи жизни. Божественный смысл следует за всяким из умений (навыков) искусств,
И он учит людей, чтб полезное должно делать.
Ведь не человек обрел навыки (умения) искусства, а бог все такое доставляет,
Человеческое же рассуждение стало быть от божественного смысла*.
Конечно же, текст, получающийся, если отбросить испорченные места, — Уже по значению, чем хотелось бы (если можно тут хотеть услышать некое истинное богословствование). Тем не менее привлекательно в нем решительно проводимое различение божественного логоса и человеческого логисмбса. Логос как «слово» берется тут во всей полноте
своих смыслов, но с подчеркиванием числа и расчета, а логисмос, с тем же подчеркиванием, — как производное от него; в самой первой строке «логос», направляющий людей, — это, очевидно, тоже логос божественный, и он-то и проникает внутрь всего человеческого, внутрь всех человеческих начинаний, и правит в них.
Говоря же принятым выше языком, автор стихов мыслит движение от того к этому — никоим образом не от этого к иному (какое оставлено им в стороне). В этом своем движении божественный разум опекает и направляет человеческий рассудок; последнее же выступает как ослабленное ответвление первого, и оба они, вероятно, даже отчетливо противопоставляются друг другу на основе общего, способности к .
12. Текст псевдо-Эпихарма, который кто-нибудь сочтет и не слишком притязательным, представляет собою несомненную ценность для филолога, который сознает трудную для разумения погруженность всего мира (и всего в мире) в слово и доступность для нас всего что ни есть в мире через слово, и только, — так что слово оказывается тут, по выражению философа, «наиближайшим к нам». Зная же об этом — или, лучше, подозревая, что это так, — филолог не может не задумываться над отношением и связью, какая должна существовать между Словом и словом, т. е. между тем «божественным Логосом» и человеческим, совершающимся в слове, «логисмосом», как выступают они в строках Псевдо-Эпихарма с их, быть может, простым, однако привлекающим своей глубокой убежденностью решением. Остается только заметить, что пифагорейское выделение в логосе и логисмосе числа, счетности и расчета (Эпихарм В 56 — предшествует цитировавшемуся и у Климента: «Жизнь людей весьма нуждается в числе и логисмосе; мы живы числом и логисмосом <…>» не смутит филолога, который, наверное, подозревает и о том, что числа, на которых издавна выстроилась огромная область математического знания, в самую первую очередь тоже суть слова, а именно, те из слов, которые из всех слов — «наиближайшие к нам». Поэтому совершенно справедливо происходило так, что занятия математикой и числом никогда не уводили Философа Алексея Федоровича Лосева из области филологии, какая составила крепчайший фундамент всего его философствования, определивший весь облик его нераздельной, цельной и недоговоренной до конца мысли.
Историческая поэтика в контексте западного литературоведения
I
Историческая поэтика, так, как мы понимаем ее теперь, зародилась в России. Существуют различные причины, которые препятствовали сложению исторической поэтики на Западе; одни из них — более внешние, такие, например, как организация самой науки, в данном случае науки о литературе с ее безмерной раздробленностью — крайне узкой специализацией, чему вполне отвечает постоянное возрождение все в новых формах исследовательского позитивизма. Другие — более глубокие и общие; они заключаются в самом широком смысле и постоянном давлении на самую культуру ее наследия, притом наследия самого ценного, но такого, что оно совсем не ориентирует исследователя на изучение истории в ее живом росте и становлении или, вернее сказать, многообразно отвлекает его внимание на «вневременные» аспекты литературы, поэтического творчества. Об этом, по существу последствий такого положения вещей для исторической поэтики, — чуть ниже; пока же — несколько слов о судьбах поэтики на Западе и в России в связи с историческими предпосылками развития культуры.
Очевидно, что культурное сознание западных стран так или иначе, при всем возможном различии конкретных оценок, обретает центральный этап становления национальной традиции в эпохах, которые иногда неточно и неправильно называют эпохами господства нормативной поэтики и которые я бы назвал эпохами морально-риторической словесности. В эти эпохи поэтическое творчество отнюдь не непременно подчиняется каким-либо теоретическим,
Получилось так, что русское культурное сознание в XX в. — в отличие от западного — было ориентировано на XIX в. с его художественным реализмом и в нем находило центр своей истории. Это, правда, влекло за собой известные упущения: так, различные исторические обстоятельства только способствовали тому, что широкий читатель и до сих пор, как это ни прискорбно, плохо знает древнерусскую словесность, и все усилия не привели еще к сколько-нибудь существенному сдвигу в этом отношении. Упомянуть широкого читателя сейчас вполне уместно, потому что сознание читающего народа творит фундамент науки о литературе, — в его совокупном сознании — ее корни. И надо сказать, что русскому литературоведению в XX в. надлежало преодолеть огромное препятствие, а именно — отчужденность от риторической литературы, т. е. от всех форм морально-риторической словесности, перестать смешивать их с формами реализма XIX в., что особенно в изучении западных литератур у нас еще не вполне достигнуто. А перед западным литературоведением XX в. стояло иное препятствие — необходимость освоиться с формами реализма XIX в., качественно столь отличными от всех форм морально-риторической словесности, и западное литературоведение к настоящему времени в целом справилось с этой задачей. Реализм XIX в. в самую пору своего возникновения с известным трудом осваивался западной литературной критикой, особенно немецкоязычной, и причина заключалась в том, что традиционное культурное сознание противодействовало потребностям новой эпохи и связанному с ними переосмыслению, перелому риторического, ценного в себе, универсального по своим функциям литературного слова. Подобно этому, немецкое литературоведение XIX–XX вв. с трудом преодолевало отвлеченную теоретичность внеисторических построений, как литературоведение французское — внеисторичность своего давнего понятия «классического». Сознание классической традиции стало и наследием литературоведения; иерархическая картина мира — основным наследием литературоведения западного, картина, перешедшая сюда из векового сознания культуры; литература, устремленная к конкретным проблемам, демократическая, чуткая к движениям живой жизни — наследием литературоведения русского. Характерно переосмысление здесь самого слова «развитие» как становления, роста, поступательного движения, прогресса, совершающихся конкретно, не сопряженных ни с каким высшим началом и рождающих новое, ранее не бывшее, тогда как evolutio и соответствующее немецкое Entwicklung естественно осмысляются, в том числе у Гегеля, как развитие заданного и развитие к заданному, т. е. уже существующему, как бы вневременному порядку, и это вполне соответствует традиционному представлению о мире и его истории, конец которой восстанавливает его изначальную целокупность.
II
Историзм как принцип познания жизни, природы, культуры нашел в России благоприятную для себя почву, будучи поддержан самим
непосредственным постижением жизни, и в частности анализом, вое-произведением ее в реализме XIX в.
Необходимо сказать, что историзм как принцип науки был выработан на Западе, однако именно здесь судьба его в литературоведении была сложной. Более того, сам принцип историзма оказался недостаточно укорененным в западной науке. Правда, мы берем сейчас и культуру, и прежде всего науку в их «среднем» состоянии, в том, что усвоено крепко и усвоено «всеми». Уже в начале XX в. историзм зачастую сводили к исторической фактографии, к релятивизму, так что нападки на одиозный «историзм XIX в.» давно уже стали общим скучным местом в западной науке о культуре, и в глазах многих историков литературы «этот историзм XIX в.» едва ли не представляется теперь таким же раритетом, что и «реализм XIX в.*. Еще до того, как в 1936 году вышла книга Фридриха Мейнеке «Возникновение историзма» [1] , в которой рассматривались предпосылки и постепенное становление историзма, появилась не менее известная работа Эрнста Трельча с характерным заглавием «Историзм и его преодоление» (1924) [2] .
[1]
Meinecke F. Die Entstehung des Historismus. M"unchen; Berlin, 1936. Bd. 1,2,
[2]
Troeltsch E. Der Historismus und seine "Uberwindung. Berlin, 1924.
Ф. Мейнеке в предисловии к своей книге вынужден был защищать принцип историзма от историков же, и это говорит нам о том, что в середине XX в. (I) конфликт между «нормативностью» и конкретностью в немецкой культуре все еще был не разрешен. Даже в исторической науке он рассматривается по аналогии с более общим противостоянием — морально-риторического и реалистического видения действительности. Речь отнюдь не идет только о факте и обобщении в исторической науке, но именно об общекультурном конфликте, излагаемом на языке философии жизни. Иерархически-вневременное, вообще ценностное противостоит конкретности, и в другом месте той же книги можно видеть, что для самого Мейнеке историческое — форма познания и форма существования того, что по своей природе все же абсолютно и вневременно. Показательно, что эта мысль проводится при анализе воззрений на историю Гёте, поэта и мыслителя, стоявшего на рубеже культурных эпох и синтезировавшего в себе их общие установки, при всей противоречивости их. Конфликты развиваются под знаком гигантского культурного синтеза — конфликты не только в мышлении историка, который не в состоянии «примирить» общее и индивидуальное, конкретное, но и в целой культуре. Тут, конечно, может идти речь только о защите и утверждении самого принципа историзма, а не о его дальнейшем углублении, тем более если признается, что все реальное, индивидуальное тяготеет к вневременной абсолютности и в ней в конечном счете коренится.