Обреченные
Шрифт:
Ведь тупой бездарности, сколько ни старайся, не вобьешь и толику понимания прекрасного.
Один, глядя на луну, восхищается ее извечным светом, мудростью и холодностью. Другой потребует и на нее надеть трусы. Чтоб не светила голым задом на страну, бегущую в неведомый миру коммунизм в рваных лаптях, с пустым пузом.
Попробуй докажи такому, что без понимания прекрасного, без любви человек звереет и теряет самое дорогое, вложенное в него природой — сердечное тепло и сочувствие.
Бездарь толкует о своем. О хлебе и картохе. Когда сыт — о бабах. Не о женщинах. Он, как животное,
В том Короткову приходилось убеждаться не раз.
Вначале он возмущался. Пытался вмешаться, был избит зверски. После чего охладел к людям, назвав их для себя толпой и сворой.
Так было в зоне, где высмеивались достоинства и поклонялись хамству.
Отец Харитон стал наградой за долгие годы мук. И Ефим дорожил каждой минутой общения с этим человеком.
Он не спорил с Коротковым. Он легко опроверг все его прежние представления о людях, смысле в жизни. Объяснил по-своему просто и мудро, за что испытывается Богом человек.
Когда Ефим рассказал священнику, за что был осужден, отец Харитон долго и громко смеялся.
— Всякого я был наслышан. Но такое, прости меня, Господи, впервой! Уж совсем народ испоганился!
Ефим понимал, что не он один страдает невинно. Наслышался и в Усолье всякого. Устал удивляться, смирился с тем, что когда-нибудь минует людей полоса глупости, за которую выжившие заплатят дорогую цену.
Обустроившись в Усолье, он работал наравне со всеми ссыльными. Изредка рисуя планы домов, которые строились по его чертежам. Простые русские избы, становились плечом к плечу, будто помогая друг другу пережить ненастье. Ни один дом не строился без совета Ефима, без его помощи. Он каждому придал свое лицо, отличительную особенность, вложил частицу самого себя. И теперь уже молодые, отстраиваясь, не обошлись без Короткова.
Сам он жил в небольшом домишке, смахивающем на баньку. Там была его мастерская и спальня, заодно с кухней. Да и то сказать, здесь он только ночевал. В остальное время сыскать его было мудрено.
Не раз удивлялись ссыльные, как из простой чурки, из полена, вырезал он всякие фигурки. В большинстве — женские. Да такие, каких в Усолье отродясь не бывало.
За это уменье и доподлинное знанье бабьей натуры, считали Ефима усольские мужики редким кобелем, который истискал столько баб — со счету сбиться можно. А все потому, что деревянные фигурки все были разными, непохожими одна на другую.
Что такому можно научиться в институте, никто не верил. Ухмыляясь, отвечали, мол, не пальцем деланы, знаем, где и как эту науку познают… И все ж, завидев очередную работу, снова громко восторгались…
В Усолье, сам того не желая, он стал желанным гостем в каждом доме. Многим помогал перекрыть крышу, довести до конца постройку дома. К другим просто на огонек приходил. По-свойски. Не любил, боялся человек одиночества… А все после того, как случился обвал на воркутинской шахте. В забое много зэков погибло. Ефим тоже оказался в ловушке, под землей. В темном, сыром углу, оставшемся, будто специально для него — свободным. А рядом, в кромешной тьме,
Попробовал к ним пробиться… Да как возьмешь голыми руками стену угля?
Хрипы не стихали долго. Смерть не спешила. Она показала Ефиму свое лицо. Он был один в этом чудом уцелевшем от обвала штреке. Рядом — никого, кроме смерти.
Наверх, через пять дней, спасатели вынесли семерых, они еще дышали. И только Ефим вышел своими ногами. Седой, как смерть, как мертвец, вставший из могилы…
С тех пор он неосознанно боялся одиночества.
— Уж лучше погиб бы вместе со всеми, чем выжил, вот так, в одиночку, — не раз думал Короткое.
Но подобной ситуации судьба не подарила.
В Усолье любили подтрунить над Коротковым. Узнав, что наказан Ефим за голых баб, которых хотел поставить в театре как украшение, ссыльные хохотали до слез. И все до единого стали звать его Бобылем.
Женщины села относились к Ефиму с особым уважением. За интеллигентность, вежливость, старались пообщаться, либо чем-то помочь Ефиму. Зная, что живет одиноко, приносили ему стряпню, соленья. Приходили убрать в доме, постирать.
Поначалу ссыльные побаивались отпускать к Бобылю своих жён. А что как соблазнит, отобьет бабу? Ведь он грамотный, говорить умеет красиво, когда захочет. И ругали жен, чтоб не носились к Ефиму слишком часто.
Но жены, соглашаясь для виду, все же уходили к Короткову, то дом побелить, то стекла и полы помыть, то печку замазать и выбелить. Дел всегда хватало. По одной никогда не появлялись. По двое, трое, а иногда и впятером шли бабы, чтоб никто не посмел подумать, сказать дурного слова.
Но несмотря на это, усольские мужики следили за женами: чем они занимаются у Короткова? Благо, у того долгое время на окнах занавесок не было. И вся жизнь мужика, как на ладони у ссыльных проходила. И видели мужья, как отмывают дом Ефима их жены. Сам хозяин воду приносит, вытаскивает грязную— на помойку. Топит печь. Поит баб чаем, что-то рассказывает. Те, слушают, открыв рты.
О чем он им говорит, что потом до самого утра даже во сне улыбались чужие-жены? За что они липли к нему? Что угадали в человеке, что распознали в нем? Может то, что осталось забытым в молодости, отнятым горем, увядшей любовью? Почему, забыв все правила, бабы села первыми здоровались с Бобылем?
Много было вопросов. Ни на один из них не отвечали жены.
Случалось часто, и это видели мужики, едва входили к Ефиму бабы — он тут же покидал дом и возвращался за полночь, когда у него никого уже не было.
Случалось, дарил женщинам их портреты, нарисованные карандашом. И бабы млели от счастья.
В этих портретах, жалея ссыльных женщин, рисовал Ефим их молодость. Он сглаживал морщины, складки, седину. Он придавал глазам утраченный-блеск, нежность давно потрескавшихся на ветрах и морозе — губ. Он омолаживал каждую черту лица, чтоб порадовать женщин. Чтобы глянули на себя вновь, глазами художника, чтобы заставить их жить и выжить. Он рисовал их в прекрасных нарядах, которых никогда не было у ссыльных баб. Он дарил их им. На память. В утешенье. Ведь вот могли бы иметь, да судьба помешала. Дала красу, а счастьем — обошла.