Обреченный странник
Шрифт:
— Счас, — отмахнулся Максим, — пошли, гляну твою породу, авось, да скажу чего путное… — предложил он вдруг Ивану.
Осмотрев породу, он долго и сосредоточенно молчал, о чем–то думая. Потом спросил:
— У Двуглавой брал?
— Точно, — Иван даже рот открыл от удивления. — Как узнал? Видел нас там, что ли?
— Зачем, по породе и узнал. Мне окрест все места знакомы, на глаз могу определить, где чего взято. А у Трех Братьев не был?
— Во! — улыбнулся Иван. — Мне про них и старый Чагыр говорил, но не был там. Солдаты, что со мной губернатором направлены, сбежали. Вот башкиры и взялись помочь, — кивнул он в их сторону, мирно сидящих на бревнах, — до большака довести. А на поиски уже и времени нет.
— Чего
— Однако, ехать надо, бачка, — подал голос Янгельды. — Может, здесь оставаться будешь? Тогда деньги давай, а то нам шибко ехать надо.
— Во–во, — улыбнулся Максим, — вечно у них так, с утра до вечера: деньги давай, деньги давай. На грош сделают, а на рупь сдерут.
— Да, — вспомнил Иван, — они там конокрадов поймали. Один из них, из башкир, а второй–то наш, русский казак. Степкой Братухиным звать. Мне дальше подаваться надобно, а ты, может, поспособствуешь? Жалко мужика, русский все–таки…
— Тьфу, нашел за кого беспокоиться, — сплюнул на землю Максим, — за конокрада! Мы вот у башкир коней не крадем, и они нас не трогают. Живем мирно, всяко, конечно, бывает, и до драки дело доходит, из–за девок чаще всего. Девки у них молодые красивые, работящие, вот наши ребята и зарятся на них, но чтоб коней красть или другое чего — ни–ни. А за Степку не переживай, вывернется, не впервой ловят его, уходит, как вода сквозь пальцы, а то и свои, из казаков, выкупят.
— Ехать надо, — канючил монотонно Янгельды.
— Отпусти ты их, — предложил Максим, — а то и поговорить не дадут. Куда тебе спешить? — повернулся он к башкирам. — Кумыс пить? Али по бабе соскучился? Не убежит баба твоя, дождется.
— А на большак как выбираться стану? — спросил Иван.
— Отвезу тебя на своей подводе завтра утречком, сейчас–то поздненько уже, переночуешь у нас, — и Максим подхватил один из мешков с породой, понес на плечах в сени. Иван расплатился с башкирами, подхватил другой мешок и пошел вслед за Максимом, но остановился и поглядел, как бойко скачут по деревенской улочке башкирские невысокие кони, унося всадников обратно в степь, полную ярких благоухающих цветов и птичьего пения.
Максим, оказавшийся на деле радушным и гостеприимным парнем, проводил Зубарева на другой день до большака, ведущего на Пермь, остановил едущий в ту сторону обоз, договорился с возчиками, чтоб доставили Ивана до ближайшего города, а на прощание сунул ему увесистый кусок породы со словами:
— Давно храню вот эту руду, похоже, есть в ней то, чего ты ищешь. Коль будешь в Петербурге свою породу на пробу отдавать, заодно и мою находку опробуй.
— У Трех Братьев, что ли, нашел? — улыбнулся Иван, пряча кусок породы в один из своих мешков.
— Ты, как погляжу, парень не дурак, да и я не промах. До поры до времени ничего тебе не скажу. А как обратно вернешься, тогда мы с тобой посидим, покумекаем, как сообща рудник организовывать станем, — и крепко хлопнул Ивана по плечу, — ни руды тебе, ни породы, — крикнул вслед.
Иван ехал верхом рядом с обозом, вдыхая всей грудью насыщенный какими–то особыми, неуловимо волнующими запахами уральский воздух, и, незаметно для себя, улыбался. Он верил, что самое малое через год вернется в эти места, откроет здесь свои собственные прииски и станет хозяином, хозяином настоящего дела, и богатым, независимым человеком. А горы, высившиеся вокруг, напоминавшие своими очертаниями то спящего медведя, то лошадиную голову, а то остроконечный шлем древнего воина, таили в себе столько загадочного и притягательного,
Конец третьей части
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. Обреченный странник
1
Императрица Елизавета Петровна вошла в ту пору, когда становилось все труднее оставаться верной своим привычкам сколько–нибудь долгий срок. Ее симпатии могли резко меняться в течение дня, а то и часа. Двор и ее ближнее окружение терялись в догадках, что может случиться с настроением государыни на следующий день, хотя накануне она выказывала доброе расположение духа и обычный веселый нрав. Утром могло все перемениться, и могла начаться такая карусель, что лучше на глаза лишний раз не попадаться.
Правда, имелись тому особые причины, о чем шептались за спиной императрицы, боязливо пряча глаза, ловили каждое слово придворных лейб–медиков, выходящих с неизменными чемоданчиками из покоев государыни, куда они все чаще бывали приглашаемы. А причина, в общем–то, объяснялась довольно просто: как–никак, а императрице перевалило за пятый десяток, чего она, как и любая женщина, ждала с тревогой и особой настороженностью к людям.
Во взглядах входящих к ней она непременно ловила подтверждение своим домыслам и догадкам: "Заметно ли уже, как я постарела?!" Если ей говорили, что хорошо выглядит, свежа лицом, то начинала дуться, думая, будто врут в глаза, лебезят. Коль кто пробовал интересоваться ее царственным здоровьем, испуганно махала ручкой, боялась сглазить, и охала, ахала при появлении малейшей мигрени или иного недомогания. Зато она могла изрядно рассердиться и даже накричать на чересчур откровенную с ней фрейлину, которая, запамятовав сгоряча о негласном запрете не говорить при государыне о болезнях, вдруг начинала изливать ей причины своего недавнего недомогания. Обычно она ограничивалась философской фразой: "За грехи наши, милочка, все болячки и страдания…" Но могла и зло намекнуть на возраст: мол, нечего было танцевать до упаду, лета не те…
Фрейлины, старившиеся у нее на глазах, много лет прослужившие при государыне, поскольку та оставалась довольно постоянной в своих привязанностях и симпатиях, внутренне негодовали, само собой, сердились, но вида не показывали, а, воротясь домой, давали волю своим чувствам, осыпая ругательствами прислугу и недоумевающих мужей. Потому резко сократилось число желающих присутствовать во время утреннего выхода государыни из спальни в приемные покои, где она, обычно в окружении столичных дам, получивших на то соизволение, пила кофе, обсуждала последние новости, приносимые ей из первых рук сведения о балах, приемах, маскарадах и иных, милых сердцу женщины, увеселениях. Слух о болезни императрицы особенно усилился, когда она прошлой зимой более месяца не выходила из своих покоев и не принимала никого, за исключением самых близких. Петербург всколыхнулся, и взгляды всех мигом обратились к "молодому двору", что жил своей жизнью, пока еще не спеша проявить себя в чем–то значительном, но ведя при том разные интриги и интрижки и потихоньку переманивая к себе столичную молодежь, не брезгуя открывать двери и старым вельможам.
Неизменная подруга императрицы Марфа Егоровна Шувалова едва ли не единственная осталась близ государыни в самые тяжелые для нее дни. Ухаживала и заботилась, как могла, шикала на мужа, который, обеспокоившись не менее других, пытался поднести на подпись больной какой–то странный манифест о престолонаследии.
— Уйди по–хорошему, — делала страшные глаза на мужа Марфа Егоровна, или креста на тебе нет? Не видишь, как и без тебя ей худо?
— А коль совсем не встанет? Тогда как быть?! — не сдавался он. — Надобно позаботиться о будущем государства российского.