Обретенное счастье
Шрифт:
Отныне Елизар Ильич со всей страстью одинокой души мог посвятить всякую свободную минутку уходу за больной графиней. Вернее, наблюдению, чтобы сей уход совершался должным образом. Так длилось доныне, и никогда еще этот робкий бедняга не казался горничным девкам таким придирчивым да настырным. И никогда еще он не был таким счастливым!
Елизавете почему-то казалось, что все в ее жизни теперь должно перемениться. Ведь так же было два года назад: потерявши сознание в осенней Волге, очнулась в разгар лета и сделалась совсем другой. И все вокруг было иное. А тут… Что ж, зима за время ее беспамятства сменилась весною, но в доме и в жизни почти все оставалось по-прежнему.
С Валерьяном они виделись раз-два в день, за столом. Граф подчеркнуто избегал жены. Если поначалу это поражало и даже
Конечно, о том, что это неожиданное открытие стало для Елизаветы крахом всех надежд и величайшей трагедией, никто не знал, кроме Елизара Ильича, который жил между страданием и восторгом первой, запоздалой, мучительной любви. Елизавета давно обо всем догадалась (как было не догадаться? Да и женщины зачастую понимают такое даже раньше влюбленного мужчины) по несмелым взорам, лихорадочному отдергиванию рук при случайных касаниях, сумасшедшему румянцу, вдруг заливавшему худощавое, некрасивое, преждевременно постаревшее лицо управляющего. Он был благороден, этот измученный робостью и страстью человек, никогда не забывал, что граф Демьян Строилов был его крестным отцом и благодетелем: после разорения и смерти друга своего, Ильи Гребешкова, взял на попечение его вдову и сына, а перед кончиною принудил Валерьяна дать клятву, что Елизар никогда не будет знать нужды и останется в имении. Вот он и не мог одолеть своей приязни ко всему роду Строиловых. Потому, хоть душа его изболелась обычной мужской ревностью, он порою увещевал Елизавету, пытаясь усмирить ее ненависть к мужу и сам не подозревая, до чего напоминал ей в эти минуты омерзительную Аннету.
Порою Елизар Ильич и вовсе кривил душою, готовый даже пожертвовать любовью ради святой дружбы: «Что же вы, мой друг, так себя убиваете? Бог милостив, все может поправить. Будем молиться и надеяться. Мне кажется, муж сам скрытно вас любит – иначе на что бы ему и жениться?» – «Мудреная для меня эта любовь…» – угрюмо отзывалась Елизавета.
Никому и ни за что не открыла бы она тайны ее с Валерьяном венчания, даже этому человеку, который был единственным другом «ненастоящей графини». Только он видел ее неостановимые слезы, слышал глухие, сдавленные рыдания, которыми она ответила судьбе на внезапную и страшную новость.
Вот уж воистину: беда с бедой совокупилась! Ведь зачала она в ту самую ночь в придорожном трактире, когда педантичный майор Миронов позаботился, чтобы опальный граф Строилов хоть раз да исполнил свои супружеские обязанности. И вот с первого же этого раза…
Елизавета вспоминала черные дни Эски-Кырыма – и поражалась, и негодовала: тогда у нее сделался выкидыш после нападения Ахмета Мансура и гибели Баграма. Разве меньший ужас пережила она совсем недавно, когда металась босиком по снегу, или таилась в баньке, или смотрела в лицо призрака – Вайды, восставшего из ее прошлого, словно из могилы?.. Но ведь не выкинула, ведь все обошлось! Господи! Ну за что ей такая мука: два раза беременна, и дважды от ненавистных, чужих, враждебных ей людей! И бабку не сыскать: всякий шаг под надзором; только и можно, что по саду бродить, изливаясь в слезах, а в деревню – ни ногой! Да и кто осмелится вытравить плод у графини?! Это же все равно что самому себя на дыбу вздеть!
У нее еще оставалась надежда на гнев Строилова, который ну никак не мог, просто не должен был, по самому складу натуры своей, поверить, что это – его ребенок. И Елизавета готова была даже стерпеть его побои, если бы это помогло избавиться от ненавистного бремени, однако Строилов никак не показывал своего отношения к сему событию. Вообще никак! Словно бы знать ничего не знал и ведать не ведал. Только ловя взор Аннеты, исполненный темного огня ненависти, Елизавета понимала: оба они знают, а затаились лишь до поры, потому что не поняли еще, вреда или выгоды ждать от сего события.
Впрочем, Аннета отцепилась от Елизаветы, перестала при всяком удобном случае делать ей нотации и бурчать гадости вслед, как это было прежде; вообще вела себя так, будто графиня – человек вовсе чужой и незнакомый,
Что граф, что кузина его переживали время восторгов: они насаждали в имении столичные порядки. В Любавино зачастили гости. При блеске сальных свечей и звуках громкой музыки (сыскали и обучили крепостных – теперь у Строилова был домашний оркестр, и поговаривали о театре своем) гости пировали, потом танцевали, потом усаживались за карточные столы и… просиживали до утра, пока зеленое сукно не становилось белым от мела.
Хозяйничала на пирах, конечно же, Анна Яковлевна. Гостям раз и навсегда было заявлено: графиня хворает и вообще не в себе. Сама же кузина графская была в своей стихии, словно бы вновь кинулась в водоворот обожаемой столичной жизни. Внешности своей она и всегда уделяла массу хлопот и времени, а тут и вовсе как с цепи сорвалась! То и дело посылали гонцов в город, по немецким парфюмерным лавкам, в поисках ароматных вод: гулявной, розовой или зорной, или вовсе уже редкостных духов «Вздохи Амура», или мятной настойки для смягчения кожи лица. С этой же целью, что ни ночь, напяливали на Анну Яковлевну некое подобие знаменитой «маски Попеш», свято почитаемой московскими и санкт-петербургскими красавицами: обкладывали лицо кусками замши, за неимением потребного для сего драгоценного спермацетового жира в смеси с белилами натертыми постным маслом в той же смеси, да на руки нацепляли перчатки, подобным же составом пропитанные. Это все до того раздражало Валерьяна, видевшего теперь по ночам не пылкую любовницу, а какое-то пугало огородное, что он дворовым девкам проходу не давал. Да и свадьбы в эти дни на деревне игрались одна за другой, так что графу было где потешить свою похотливую душеньку.
Анна Яковлевна была ленива до чрезвычайности, из тех барынек, кои чулок на ногу не натянут, ежели горничная замешкалась. Однако никого и никогда, даже верную Стефани и тем паче цирюльника Филю, не допускала до своей прически: всегда своеручно жгла волосы щипцами, пудрила и укладывала их. Вдруг, ко всеобщему изумлению, Анна Яковлевна завела себе парикмахера, желая, очевидно, и вовсе разбить заскорузлые и к женскому кокетству нечуткие сердца своих гостей. Она до тех пор пилила Валерьяна, пока он не плюнул и не выложил сотню рублей соседу своему, князю Завадскому, за крепостного, большого доку в волосоподвивательной, так сказать, науке, который женою Завадского был послан в Санкт-Петербург на обучение к самому Бергуану, знатному уборщику и волочесу, услугами коего пользовались самые изощренные придворные модницы.
Когда, освоив все тонкости ремесла, крепостной воротился к господам, то оказался не у дел, ибо тем временем княгиня померла от родильной горячки. Набравшийся столичной придури дворовый оказался Завадскому без надобности. Ну а Анна Яковлевна была столь счастлива заполучить его, что и восторга своего скрыть не могла: новое свое приобретение держала в чулане подле спальни своей на цепи, будто опасного, хоть и прирученного зверя. Надобно сказать, что и прежде поражавшие своим разнообразием прически Анны Яковлевны сделались теперь истинным чудом. Даже Елизавету порою зависть брала, не говоря об окрестных барынях, которые давали за Данилу-парикмахера любые деньги. Но ключ от замка Анна Яковлевна носила у себя на шее. Приближаться к узнику было запрещено под страхом чудовищной порки и продажи графу Крюкову из-под Арзамаса, известному тем, что он скупал крепостных для дрессировки своих волкодавов. О том, что слова Анны Яковлевны с делом не расходятся, знали все: это ведь она выпросила у графа столь жестокое наказание для челобитчика, осиротив его жену и тринадцатилетнюю дочь. В той же семье, чтоб мужиком хозяйство поддержать, одну из первых свадеб по весне сыграли, каковой Валерьян не замедлил, кстати сказать, попользоваться. Потому заключение Данилы-парикмахера никем не нарушалось.