Обрыв
Шрифт:
Между рощей и проезжей дорогой стояла в стороне, на лугу, уединенная деревянная часовня, почерневшая и полуразвалившаяся, с образом Спасителя, византийской живописи, в бронзовой оправе. Икона почернела от времени, краски местами облупились; едва можно было рассмотреть черты Христа: только веки были полуоткрыты, и из-под них задумчиво глядели глаза на молящегося, да видны были сложенные в благословение персты.
Райский подошел по траве к часовне. Вера не слыхала. Она стояла к нему спиной, устремив сосредоточенный и глубокий взгляд на образ. На траве
Райский боялся дохнуть.
«О чем молится? – думал он в страхе. – Просит радости или слагает горе у креста, или внезапно застиг ее тут порыв бескорыстного излияния души перед всеутешительным духом? Но какие излияния: души, испытующей силы в борьбе, или благодарной, плачущей за луч счастья!..»
Вера вдруг будто проснулась от молитвы. Она оглянулась и вздрогнула, заметив Райского.
– Что вы здесь делаете? – спросила она строго.
– Ничего. Я встретил Якова, он сказал, что ты здесь, я и пришел… Бабушка…
– Кстати о бабушке, – перебила она, – я замечаю, что она с некоторых пор начала следить за мною; не знаете ли, что этому за причина?
Она зорко глядела на него. Он покраснел. Они шли в это время к роще, через луг.
– Я думаю, она всегда… – начал он.
– Нет, не всегда… Ей и в голову не пришло бы следить. Послушайте, «раб мой», – полунасмешливо продолжала она, – без всяких уверток скажите, вы сообщили ей ваши догадки обо мне, то есть о любви, о синем письме?
– Нет, о синем письме, кажется, ничего не говорил…
– Стало быть, только о любви. Что же сказали вы ей?
Он молчал и даже начал поглядывать к лесу.
– Мне нужно это знать – и потому говорите! – настаивала она. – Вы ведь обещали исполнять даже капризы, а это не каприз. Вы сказали ей? Да? Конечно, вы не скажете «нет»…
– Зачем столько слов? Прикажи – и я выдам тебе все тайны. Был разговор о тебе. Бабушка стала догадываться, отчего ты была задумчива, а потом стала вдруг весела…
– Ну?
– Ну, я и сказал только… «не влюблена ли, мол, она!..» Это уж давно.
– Что же бабушка?
– Испугалась!
– Чего?
– Экстаза больше всего.
– А вы и об экстазе сказали?
– Она сама заметила, что ты стала очень весела, и даже обрадовалась было этому…
– А вы испугали ее!
– Нет – я только назвал по имени твое состояние, она испугалась слова «экстаз».
– Послушайте, – сказала она серьезно, – покой бабушки мне дорог, дороже, нежели, может быть, она думает…
– Нет, – живо перебил Райский, – бабушка верит в твою безграничную к ней любовь, только сама не знает почему. Она мне это говорила.
– Слава Богу! благодарю вас, что вы мне это передали! Теперь послушайте, что я вам скажу, и исполните слепо. Подите к ней и разрушьте в ней всякие догадки о любви, об экстазе, всё, всё. Вам это не трудно сделать – и вы сделаете, если любите меня.
– Чего бы я не сделал, чтобы доказать это! Я ужо вечером…
– Нет, сию минуту. Когда я ворочусь к обеду, чтоб глаза ее смотрели на меня, как прежде… Слышите?
– Хорошо, я пойду… – говорил Райский, не двигаясь с места.
– Бегите, сию минуту!
– А ты… домой?
Она указала ему почти повелительно рукой к дому, чтоб он шел.
– Еще одно слово, – остановила она, – никогда с бабушкой не говорите обо мне, слышите?
– Слушаю, сестрица, – сказал он и засмеялся.
– Честное слово?
Он замялся.
– А если она станет… – возразил было он.
– Вы только молчите – честное слово?
– Хорошо.
– Merci, [154] и бегите теперь к ней.
– Хорошо, бегу… – сказал он и еле-еле шел, оглядываясь.
154
Спасибо (фр.).
Она махала ему, чтобы шел скорее, и ждала на месте, следя, идет ли он. А когда он повернул за угол аллеи и потом проворно вернулся назад, чтобы еще сказать ей что-то, ее уже не было.
– Да, правду бабушка говорит: как «дух» пропала! – шепнул он.
В эту минуту вдали, внизу обрыва, раздался выстрел.
«Это кто забавляется?» – спрашивал себя Райский, идучи к дому.
Вера явилась своевременно к обеду, и, как ни вонзались в нее пытливые взгляды Райского, – никакой перемены в ней не было. Ни экстаза, ни задумчивости. Она была такою, какою была всегда.
Бабушка раза два покосилась на нее, но, не заметив ничего особенного, по-видимому, успокоилась. Райский пополнил поручение Веры и рассеял ее живые опасения, но искоренить подозрения не мог. И все трое, поговорив о неважных предметах, погрузились в задумчивость.
Вера даже взяла какую-то работу, на которую и устремила внимание, но бабушка замечала, что она продевает только взад и вперед шелковинку, а от Райского не укрылось, что она в иные минуты вздрагивает или боязливо поводит глазами вокруг себя, поглядывая, в свою очередь, подозрительно на каждого.
Но через день, через два прошло и это, и, когда Вера являлась к бабушке, она была равнодушна, даже умеренно весела, только чаще прежнего запиралась у себя и долее обыкновенного горел у ней огонь в комнате по ночам.
«Что она делает? – вертелось у бабушки в голове, – читать не читает – у ней там нет книг (бабушка это уже знала), разве пишет: бумага и чернильница есть».
Всего обиднее и грустнее для Татьяны Марковны была таинственность; «тайком от нее девушка переписывается, может быть, переглядывается с каким-нибудь вертопрахом из окна – и кто же? внучка, дочь ее, ее милое дитя, вверенное ей матерью: ужас, ужас! Даже руки и ноги холодеют…» – шептала она, не подозревая, что это от нерв, в которые она не верила.