Обрыв
Шрифт:
– Жена уехала… – шепотом сказала Татьяна Марковна, нахмурившись, – он и слег. Кухарка его третьего дня и вчера два раза прибегала за тобой…
– Куда уехала?
– С французом, с Шарлем укатила! Того вдруг вызвали в Петербург зачем-то. Ну, вот и она… «Меня, говорит, кстати проводит до Москвы monsieur Charles». И как схитрила: «Хочу, говорит, повидаться с родными в Москве», и выманила у мужа вид для свободного проживания.
– Ну, так что ж за беда? – сказал Райский, – ее сношения с Шарлем не секрет ни для кого, кроме мужа: посмеются
– Ты не дослушал. Письмо с дороги прислала мужу, где просит забыть ее, говорит, чтоб не ждал, не воротится, что не может жить с ним, зачахнет здесь…
Райский пожал плечами.
– Ах, Боже мой! Ах, дура! – горевал он. – Бедный Леонтий! Мало ей самой было негласного скандала – нет, захотела публичного!.. Сейчас поеду; ах, как мне жаль его!
– И мне жаль, Борюшка. Я хотела сама съездить к нему – у него честная душа, он – как младенец! Бог дал ему ученость, да остроты не дал… закопался в свои книги! У кого он там на руках!.. Да вот что: если за ним нет присмотру, перевези его сюда – в старом доме пусто, кроме Вериной комнаты… Мы его там пока поместим… Я на случай велела приготовить две комнаты.
– Что вы за женщина, бабушка! я только что подумал, а вы уж и велели!..
Он пошел на минуту к себе. Там нашел он письма из Петербурга, между ними одно от Аянова, своего приятеля и партнера Надежды Васильевны и Анны Васильевны Пахотиных, в ответ на несколько своих писем к нему, в которых просил известий о Софье Беловодовой, а потом забыл.
Он вскрыл письмо и увидал, что Аянов пишет, между прочим, о ней, отвечая на его письмо.
«Когда опомнился! – подумал он, – тогда у меня еще было свежо воспоминание о ней, а теперь я и лицо ее забыл! Теперь даже Секлетея Бурдалахова интереснее для меня, потому только, что напоминает Веру!»
Он не читал писем, не вскрыл журналов и поехал к Козлову. Ставни серого домика были закрыты, и Райский едва достучался, чтоб отперли ему двери.
Он прошел прихожую, потом залу и остановился у кабинета, не зная, постучать или войти прямо.
Дверь вдруг тихо отворилась, перед ним явился Марк Волохов, в женском капоте и в туфлях Козлова, нечесаный, с невыспавшимся лицом, бледный, худой, с злыми глазами, как будто его всего передернуло.
– Насилу вас принесла нелегкая! – сказал он с досадой вполголоса, – где вы пропадали? Я другую ночь почти не сплю совсем… Днем тут ученики вертелись, а по ночам он один…
– Что с ним?
– Что? разве вам не сказали? Ушла коза-то! Я обрадовался, когда услыхал, шел поздравить его, гляжу – а на нем лица нет! Глаза помутились, никого не узнаёт. Чуть горячка не сделалась, теперь, кажется, проходит. Чем бы плакать от радости, урод убивается горем! Я лекаря было привел, он прогнал, а сам ходит, как шальной… Теперь он спит, не мешайте. Я уйду домой, а вы останьтесь, чтоб он чего не натворил над собой в припадке тупоумной меланхолии. Никого не слушает – я уж хотел побить его…
Он плюнул с досады.
– На кухарку положиться нельзя – она идиотка. Вчера дала ему принять зубного порошка, вместо настоящего. Завтра вечером я сменю вас… – прибавил он.
Райский с изумлением поглядел на Марка и подал ему руку.
– За что такая милость? – спросил Марк желчно, не давая руки.
– Благодарю, что не кинули моего бедного товарища…
– Ах, очень приятно! – сказал Марк, шаркая обеими туфлями и крепко тряся за руку Райского, – я давно искал случая услужить вам…
– Что это, Волохов, вы, как клоун в цирке, все выворачиваете себя наизнанку!..
– А вы все рисуетесь в жизни и рисуете жизнь! – ядовито отвечал Волохов. – Ну, на кой черт мне ваша благодарность? Разве я для нее или для кого-нибудь пришел к Козлову, а не для него самого?
– Ну, хорошо, Марк Иванович, Бог с вами и с вашими манерами! Сила не в них и не в моей «рисовке»! Вы сделали доброе дело…
– Опять похвала!
– Опять. Это моя манера говорить – что мне нравится, что нет. Вы думаете, что быть грубым – значит быть простым и натуральным, а я думаю, чем мягче человек, тем он больше человек. Очень жалею, если вам не нравится этот мой «рисунок», но дайте мне свободу рисовать жизнь по-своему!
– Хорошо, сахарничайте, как хотите! – сквозь зубы проворчал Марк.
– Леонтья я перевезу к себе: там он будет как в своей семье, – продолжал Райский, – и если горе не пройдет, то он и останется навсегда в тихом углу…
– Вот теперь дайте руку, – сказал Марк серьезно, схватив его за руку, – это дело, а не слова! Козлов рассохнется и служить уже не может. Он останется без угла и без куска… Славная мысль вам в голову пришла.
– Не мне, а женщине пришла эта мысль, и не в голову, а в сердце, – заключил Райский, – и потому теперь я не приму вашей руки… Бабушка выдумала это…
– Экая здоровая старуха, эта ваша бабушка! – заметил Марк, – я когда-нибудь к ней на пирог приду! Жаль, что старой дури набито в ней много!.. Ну я пойду, а вы присматривайте за Козловым, – если не сами, так посадите кого-нибудь. Вон третьего дня ему мочили голову и велели на ночь сырой капустой обложить. Я заснул нечаянно, а он, в забытьи, всю капусту с головы потаскал да съел… Прощайте! я не спал и не ел сам. Авдотья меня тут какой-то бурдой из кофе потчевала…
– А вот что, не хотите ли подождать? Я сейчас кучера пошлю домой за ужином, – сказал Райский.
– Нет, я поужинаю ужо дома.
– Может быть… у вас денег нет!.. – робко предложил Райский и хотел достать бумажник.
Марк вдруг засмеялся своим холодным смехом.
– Нет, нет, – у меня теперь есть деньги… – сказал он, глядя загадочно на Райского. – Да я еще в баню до ужина пойду. Я весь выпачкался, не одевался и не раздевался почти. Я, видите ли, живу теперь не у огородника на квартире, а у одной духовной особы. Сегодня там баню топят, я схожу в баню, потом поужинаю и лягу уж на всю ночь.