Общество любителей Агаты Кристи. Живой дневник
Шрифт:
Где его носило месяцами? В каких краях? Через купцов доходили вести – с Нижегородской ярмарки или из Москвы. Из Ташкента. Через них он передавал гостинцы и письма, деньги. Пока наконец не возвращался собственной персоной.
И вот однажды он пропал надолго. Спустя полгода видели его в Бухаре. Или в Самарканде? И что собирался он с караваном в Китай, чтобы разузнать секрет китайской мебели, что ли.
Так, без вестей, в догадках и слезах, прошел год. А день в день, через год, Фаддей вернулся. Мосластый, лысый, загорелый. С амулетом
Он вернулся и зажил прежней жизнью – как будто ничего не случилось. Но из города с тех пор не отлучался. И не брал в рот ни капли.
Семейная легенда гласит, что все это время прадед жил у индийских монахов. И что монахи заточили его демонов в сушеную тыкву. Поэтому он и бросил пить, гулять. И зажил спокойной, домашней жизнью. Некая тыква действительно хранилась у нас дома. Размером с кулак, сухая, морщеная. С ржавым колечком на горлышке. Внутри нее что-то пересыпалось, побрякивало. Так мне, во всяком случае, казалось в детстве. И однажды, когда родителей не было дома, я соскоблил замазку.
Но тыква оказалась пустой.
...Мне тридцать лет, я снова приезжаю в город. На Алайском ждет квартира и фрукты на хозяйском столе. Коньяк и орехи. После ночного полета сплю как убитый. Но – «Маляко! Маляко!» – это кричит под окнами молочница. И я просыпаюсь. Лежа на простынях, я думаю, что «Крик молочницы» – неплохое название для книги.
И снова засыпаю.
Первый день я провожу на Алайском базаре. Сидя на каменной приступке, я смотрю по сторонам. Жизнь проходит мимо, но, если сидеть долго, видно, что она идет по кругу.
Я брожу среди рисовых пирамид и гранатовых залежей, которые похожи на елочные игрушки. Часами сижу за хлипким столиком, гоняя чай с лепешкой из щербатого чайничка с веревочкой.
Смотрю, как меж рядов бродят акробаты.
Два усатых джигита, они играют на визгливых дудках, стучат в барабаны. С ними гуттаперчевый мальчонка – трех лет, не старше. Он крутит сальто и ходит на руках. Делает колесо, садится на шпагат.
И торговцы довольны, хлопают.
На землю летят фрукты и деньги. Тетки протягивают лепешки.
Я допиваю чай и вижу, день – потерян.
На дворе вечер, пора обратно.
...На следующее утро я еду на Тезиковку.
Это блошиный рынок на окраине города. Товары разложены на клеенках вдоль железнодорожной насыпи. Сами торговцы в халатах закусывают тут же, на рельсах.
Барахло на рынке собрано по принципу «пригодится в хозяйстве».
Вот цепочка, она ржавая, но еще подойдет к унитазу. Черепаховый очешник – закрывается плохо, но можно прихватить резинкой. Которая продается тут же.
Какие-то спирали и нагреватели лежат на газетах. Виниловые пластинки – «Юнона и Авось», «Зеркало души», «Арабески». Отражатели для велосипедов. Среди китайских термосов я вижу знакомую обложку. Это синий (опять синий) томик из собрания Пастернака. Продает его нестарый узбек с тихим лицом. Титульный лист в книге аккуратно вырван. Номер тома на обложке заклеен бумагой цвета корешка.
«Чья работа?» – спрашиваю узбека.
«Сам делал».
Пока расплачиваюсь, в пейзаж медленно вплывает электричка. Торговцы на путях скатываются с насыпи. Их чайники и свертки остаются на шпалах. И мелькают меж гигантских – по сравнению с посудой – колес состава.
Окна в поезде выбиты, двери перекошены, выставлены. Люди по вагонам стоят плечом к плечу – как утопленники в трюме. Они молчат и смотрят, эти люди. И тогда рынок тоже на несколько секунд замирает.
Видно, как под колесами дымится чай, лежит и остывает самса.
Наконец состав трогается и выползает из картины. Завтрак на шпалах возобновляется.
...Я жил в Ташкенте в разных домах и кварталах. У друзей или их родственников, или – чтобы побыть одному – на съемных квартирах. Однажды в поисках жилья оказался на последнем этаже бетонной коробки. Она стояла на отшибе, где город переходит в клочки и кочки, дальше в ровную каменистую пустошь.
Хозяин привел меня в малогабаритное загаженное пространство. Ущемленная прихожая, тесная комната. Мухи. Стены выкрашены синей масляной краской. Вечный шум унитаза, остатки соломки в дверях.
Календарь с японскими девушками за 1984 год.
Я перешел в кухню. По невероятному капризу архитектора во всю стену было устроено круглое окно. Огромный иллюминатор, циферблат – от пола до потолка.
Окно выходило на пустырь. И казалось, что пустырь начинается прямо от раковины. Раковина, кстати, располагалась тут же.
Хозяин вышел, я остался один. Из крана громко капало. Срываясь, густая жирная капля летела на дно. Пересекая зеленое от зноя небо и пустошь, которая желтела внизу как лепешка.
И тогда я понял, что здесь можно провести жизнь. И ничего страшного в этом нет. В квартире на окраине азиатского города, да. На диване с дырками от окурков. На ржавом унитазе, в конце концов.
И с иллюминатором во всю стену.
Этого достаточно, чтобы наполнить жизнь смыслом, осуществить.
И что такая перспектива кажется мне возможной.
Когда-нибудь.
Где-нибудь. Но – не сейчас. Не здесь.
В какой-нибудь другой, второй жизни. Под вторым именем.
Мои приезды в Ташкент проходили «под коньяком». Только его мы всем кагалом и пили.
Коньяка в Узбекистане много, и он разный. Дешевый, дорогой, но всегда с ароматом гранатовой косточки, выпечки. Как и положено коньякам, здешние вытягивают из земли лучшее, главное. И пьются легко именно с местными блюдами. Под шашлык или плов, неважно. Одну непьющую звезду Востока мы напоили, окуная в коньяк дольку дыни.