Обучение у воды
Шрифт:
— Ты становишься человеком только после того, как осознаешь ценность жизни родителей и твоих предков. Лишь тогда ты сможешь оценить уникальность факта своего рождения, — сказал Ли.
— Ты хочешь, чтобы я продолжил рассказ? — спросил я.
— Ты должен рассказывать его себе, а не мне, — ответил Учитель. — Тебе еще предстоит в медитациях прожить жизнь своих родителей, без этого твое осознание нити жизни не станет полным.
— Что я должен для этого сделать?
— Для начала выбери случай из жизни твоего отца или матери, который затрагивает самые глубокие струны твоей души, например случай, когда один из них мог погибнуть. Войди в медитацию, и проживи его так, как его пережили твой отец или мать, словно ты сам прошел через это. Сделай это прямо сейчас.
Я закрыл глаза и расслабился, вспоминая фронтовые рассказы отца. Перед глазами у меня возникали и исчезали смутные расплывчатые образы, из которых постепенно вырисовывались контуры высоких холмов с заснеженными склонами. Неровный гул голосов вокруг перекрывался свистом пуль и отдаленной оружейной канонадой. С флангов подходили немецкие
Шинель отсырела от пота и влажного снега. Было холодно и хотелось есть. Я был спокоен и зол. Я услышал короткий вскрик, и повернулся к другу. Он оседал на землю. На бурой ткани шинели в верхней части груди проступила кровь.
— Слава Богу, ранен, — мелькнула мысль, и я оглянулся вокруг, надеясь, что еще не все подводы ушли. Я заметил повара, мчащегося мимо меня в последней оставшейся двуколке и, бросившись наперерез, я успел вцепиться в повод и отчаянным рывком остановил лошадей.
— Быстрей, твою мать! — заорал повар с искаженным от ярости и страха лицом, осыпая семиэтажным матом неотвратимо надвигающиеся справа танки.
Одним махом я подхватил раненого, здоровенного мужика, и забросил его в двуколку, по горячке даже не ощутив его тяжести. Повар хлестанул лошадей, а я рванулся к пулемету и вновь принялся поливать огнем вражескую пехоту.
Отстреляв последнюю ленту патронов, я обернулся назад. Последние тачанки Терской казачьей дивизии приближались к вершине горы, белый склон которой, как муравьями, был сплошь покрыт бегущими вверх людьми, превратившимися в черные мечущиеся пятна на сверкающей белизне снега. Надвигающиеся справа танки расстреливали их прицельным огнем. Можно было уходить.
Подорвав гранатой пулемет, я побежал к склону, и тут увидел обезумевшего от шума и взрывов коня без всадника. Оседлав его, я помчался вдоль склона, рассудив, что вдали от основной массы людей у меня будет меньше шансов попасть под пулю.
Пулеметная очередь ударила совсем рядом, и я, вонзив каблуки в ребра коня, успел укрыться за оказавшимся поблизости сараем. Там уже отсиживались несколько отставших от других частей бойцов.
— Ты на коне. Попробуй отвлечь фрицев и прорваться, а мы тем временем побежим в другую сторону. Иначе нам не спастись, — предложил один из них.
Скорее надеясь на случай, который уже неоднократно спасал мне жизнь, чем веря, что у меня есть шанс уйти из-под обстрела, я стегнул коня и рванулся вперед.
Первая же очередь прошила коню бок. Он повалился на снег, накрыв меня своей тушей. Пуля следующей очереди раздробила мне пальцы, державшие повод. Я попытался отползти, но тяжесть мертвого коня, придавившего мне ногу, не давала мне сдвинуться с места. Сердце колотилось, как бешеное. Я прижал раненую руку к груди, чтобы остановить кровотечение и замер в тщетной надежде, что немцы сочтут меня мертвым.
Проклятый пулеметчик не жалел патронов, всаживая очередь за очередью в содрогающуюся от ударов пуль мертвую лошадь. Я ощущал каждую пулю своим телом так, как будто она насквозь прошивала меня самого, а не конскую тушу…
Не выдержав эмоционального напряжения, я попытался приоткрыть глаза и прервать медитацию.
Я вздрогнул от неожиданности, услышав резкий и почти злой крик Учителя:
— Продолжай!
Сознание на какой-то момент отключилось, и я погрузился в темноту. Мое тело сотрясали резкие неприятные толчки. Левую руку терзала ноющая боль, усиливающаяся от тряски и становящаяся почти нестерпимой. Я открыл глаза и снова увидел вокруг грязный истоптанный снег. Я знал, что каким-то образом сумел отлежаться до темноты за убитым конем, потом высвободил ногу и добрался до полевого госпиталя. Там мне перебинтовали руку, сказав, что случись это летом, а не зимой, пальцы пришлось бы ампутировать. Врач дал мне единственную оставшуюся при госпитале клячу, которая была такой старой и измученной, что не была способна перейти даже на рысь, не говоря уж о галопе. Несмотря на все мои понукания, лошадь переставляла ноги медленно и осторожно, словно дряхлая старушка, боящаяся поскользнуться, но все же это было лучше, чем идти пешком.
Я двигался по дороге в направлении, куда должна была отойти моя часть. Вокруг было спокойно, шум рвущихся снарядов глухо доносился откуда-то со стороны. Бой шел в нескольких километрах от меня.
Это хрупкое затишье разорвал стремительно надвигающийся сзади рев моторов. Я обернулся. Прямо на меня пикировал немецкий истребитель.
Я заорал на клячу, изо всех сил понукая ее ногами и здоровой рукой, которой я вцепился в повод, но проклятое животное даже не подумало ускорить шаг. Оно продолжало аккуратно и осторожно переставлять ноги, явно не понимая, что от него хотят.
Я забыл о боли в раненой руке, представляя, что мне придется испытать, если очередь не убьет меня сразу, а только ранит. Я знал, что это конец, и единственное, чего я хотел — это умереть мгновенно, без новой боли и предсмертных мучений. Я откинул туловище назад, так, чтобы не спина, а макушка моей головы была направлена к самолету, и пули вошли в нее, а не в тело. Чисто автоматически я продолжал отчаянно понукать лошадь, которая по-прежнему не обращала на это никакого внимания.
Пулеметная очередь взметнула фонтанчики снега далеко впереди. Моторы проревели над самой моей головой, и, обогнав меня, истребитель лег на крыло, делая круг, чтобы снова зайти на цель.
— Мазила, мать твою… — выругался я про себя. — Даже расстрелять по-человечески не можешь!
Показавшаяся мне бесконечно долгой новая пулеметная очередь снова легла впереди, на этот раз несколько ближе.
Немец
— Упорная скотина, — подумал я. — Такой не отвяжется, пока не добьется своего.
Во мне оживала надежда. Я понял, почему истребитель не мог попасть в меня. Фриц был хорошим стрелком, но он с типично немецкой педантичностью слепо следовал выученным назубок правилам и инструкциям. Нарушить правила он не мог, даже если что-то не получалось.
Наблюдая за мной сверху, он не мог различить, идет лошадь шагом или галопом, но, глядя на то, как бешено я ее понукал, он должен был заключить, что коняга мчится во весь опор, и, естественно, давал при стрельбе упреждение, предусмотренное инструкциями для скачущей галопом лошади.
— Промажешь, — сказал я сквозь зубы, с удвоенной силой понукая упрямую клячу.
В третий раз пули впились в землю передо мной. Сделав большой вираж, самолет скрылся в том же направлении, откуда прилетел.
— Наверно, расстрелял весь боекомплект, — подумал я. — Пусть теперь до конца жизни гадает, почему он в меня не попал.
Отпустив поводья, я обессиленно склонился на шею лошади. Она с облегчением остановилась и замерла, тяжело дыша, как будто действительно только что неслась галопом. Перевязанная рука снова начала болеть. Я смертельно устал. Мне хотелось одного — закрыть глаза и заснуть на неделю или на несколько лет, пока не кончится это безумие, эта бесконечная беспощадная война.
Прошло несколько минут. Я выпрямился в седле и здоровой рукой натянул повод. Лошадь с тяжелым вздохом подняла голову и обреченно двинулась вперед нетвердым медленным шагом. Я был жив. Нить моей жизни не прервалась. Я ехал в свою часть.
Я открыл глаза. Лицо Учителя было спокойным и бесстрастным. Мне показалось, что какой-то огромный болезненный нарыв лопнул в моей душе, и впервые в жизни я зарыдал навзрыд. Я плакал, как ребенок, оплакивая невыносимые страдания и боль, через которые прошли мои родители для того, чтобы, наконец, встретиться и создать новую нить жизни, мою, такую безмятежную и благополучную по сравнению с тем, что довелось пережить им. Я плакал о солдатах, нити жизни которых оборвались на грязном окровавленном снегу, и вместе с которыми погибли их еще не родившиеся дети.
Мне было стыдно, что мне так повезло, но захлестнувшее меня глубинное понимание уникальности того факта, что моя нить жизни, такая тоненькая и беззащитная перед лицом ужасов и катастроф, сотрясающих мир, сумела протянуться из глубины времен и веков, и, осветившись на какой-то миг светом моего сознания, уже не прервется никогда, уходя в бесконечность, наполнило меня почти экстатическим благоговением перед невероятным чудом жизни. Жизнь, дарованная мне, действительно была чудом, и, незаметно для меня, слезы печали перешли в слезы благодарности и счастья.
Плач прекратился сам собой, словно я исчерпал свои внутренние ресурсы. В душе остались только тишина и спокойствие, как на омытых росой лугах теплым весенним утром.
— Теперь ты знаешь, что такое осознание ценности жизни, — негромко сказал Учитель. — Мало того, что твои родители и предки сотни раз подвергались опасностям, каждая из которых могла прервать уникальную цепь перемен, приведшую к твоему рождению, тебе еще удалось выиграть конкурс среди миллионов сперматозоидов, погибших на своем героическом пути к яйцеклетке. Поверь мне, это гораздо труднее, чем выиграть в лотерее.
Взглянув на мое серьезное лицо. Ли оглушительно расхохотался.
Я образно представил себе, как повиливающие хвостиком сперматозоиды, напоминающие мчащихся в морские волны леммингов, пихают и расталкивают друг друга, устремляясь к заветной яйцеклетке. Контраст этой картины со сценами из Великой Отечественной войны, которые я только что прожил, был так нелеп, и в то же время в них было что-то общее — стремление в будущее, борьба, смерть и продолжение нити жизни. Я взглянул на раскачивающегося от смеха Учителя и тоже захохотал вслед за ним, сам не понимая, почему.
Глава 15
Тема жестокости много раз всплывала в наших разговорах с Ли, и урок, который он преподал мне во время обучения в лесах Партизанского водохранилища имел свою предысторию. Поводом к нему послужил вопрос, который мне задал один из моих учеников-комитетчиков, сильный, уравновешенный и хорошо подготовленный боец.
Как-то после занятий он отвел меня в сторону и, смущаясь, сказал:
— Знаешь, Саша, похоже, у меня проблема. Недавно я оказался в ситуации, когда самым правильным решением было выбить противнику глаза. Я уже поднял руку, но что-то меня остановило. Я просто не мог нанести удар. Мне казалось, я чувствую, как мои пальцы впиваются в его глазницы, проникая вглубь и выворачивая окровавленные глазные яблоки. У меня заболели глаза и меня чуть не стошнило. К счастью, я сумел справиться с собой и провести другой прием, но то, что произошло, могло стоить мне жизни. Я не считаю себя слабаком и чересчур гуманным человеком. Я мог бы взорвать или пристрелить врага без всякой жалости и угрызений совести, но какой-то внутренний барьер мешает мне вырывать глаза, разрывать ноздри и рот и делать подобные приемы. Как мне преодолеть этот барьер?
Подобные вопросы возникали у многих моих учеников, я тоже, правда в более легкой форме, сталкивался с подобной проблемой, и я не раз задавал Ли вопросы на эту тему.
С раннего детства отец привил мне страсть к охоте, и убийство диких животных я воспринимал как нечто само собой разумеющееся. Мне часто приходилось сворачивать шеи раненым птицам и добивать зайцев и лис. Уничтожение животных не доставляло мне удовольствия, но также и не вызывало угрызений совести. Я добивал подранков из сострадания, и охота для меня была скорее не развлечением, а увлекательным и азартным способом добычи пропитания. Доходы моей семьи были весьма скромными, и свежее мясо к столу всегда приходилось кстати.