Очаг на башне
Шрифт:
Это был запрещенный удар, и я прекрасно это знал. Но мне нужно было, чтобы она, во-первых, некоторое время ещё работала с Кашинским, и, во-вторых, в очередной раз убедилась, что я гораздо хуже, чем ей мнилось прежде.
У неё задрожали губы. Какое-то мгновение мне казалось: она заплачет. Но она сдержала себя.
– Я к тебе, – вздрагивающим голосом сказала она, – и теперь очень хорошо отношусь, Антон. И если ты мне не веришь, это беда.
Я ей верил. Но беда была в том, что никакое, даже самое замечательное отношение друг к другу уже не могло нам помочь.
Последняя фраза, пожалуй, как раз и исчерпала до донца ресурс её преданности, и она, сама того не ощутив, стала значительно от меня свободнее, чем минуту
Какое-то мгновение она ещё всматривалась в меня прежним взглядом. Ждала обратной волны. Потом её лицо замкнулось, как бы захлопнулось.
– Да, – сказала она. – Похоже, нельзя долго играть людьми безнаказанно. Пусть даже и в благих целях. Привычка смотреть на людей, как на шахматы, до добра тебя не доведет, Антон. Не доведет, – встряхнула головой. – Наверное, ты уже спешишь… как всегда. Иди, не трать время. Мы обо всем поговорили, я все поняла. Глебу передать привет?
– Разумеется, – сказал я.
– Я так и думала, – ответила она.
Лифт неторопливо спускал меня с эмпиреев, когда сотовик снова запищал.
– Значит, такие дела, – произнес азартный голос Коли мне в ухо. – Я покамест вокруг да около хожу. С соседями поговорил, с участковым с их… Действительно, есть такой сосед двумя этажами ниже. Вениамин Петрович Каюров, двадцать восемь лет. Работает в статистическом отделе горбюро по трудоустройству. Запомнил?
– Да.
– Отзывы самые положительные. Ни пьянок, ни приводов, ни шума в доме… Никаких подозрительных знакомств и связей. Похоже, пустышку тянем. Но я ещё посуечусь. Сейчас продумываю, под каким соусом выходить на прямой контакт. Вечер у меня будет, скорее всего, занят всем этим плотно – так что следующая связь, наверное, утром завтра.
– Хорошо, – ответил я. – Отлично, спасибо. Завтра так завтра. Тогда до завтра.
Различие понятий «свободы» и «воли».
Слово «свобода» мы начали трепать лет двести назад всего лишь, и, как правило, синонимично исконному своему слову «воля».
Однако!
То, что называется свободой, стало возможным лишь тогда, когда один-единственный человек стал самостоятельным и самодостаточным вне племени, клана, общины, семьи, цеха или иного объединения. Свобода – это возможность действовать согласно индивидуальным побуждениям при обязательной индивидуальной же ответственности. Поэтому свобода индивидуума не нарушает свободы других индивидуумов, а коли нарушает – вот тебе и ответственность: сам виноват, суд идет. Поэтому же свобода – состояние, дающее душевный комфорт и уверенность в будущем. Это состояние нормальное и при нормальных условиях – неотъемлемое. И оно совершенно не противоречит религиозной идее посмертного спасения, что во времена формирования представлений о свободе было крайне ценным. Да и по сей день сильно облегчает пользование свободой.
Воля же – это возможность действовать согласно своим желаниям вопреки установкам того объединения, в которое человек влит, как его ЛИЧНО НЕСАМОСТОЯТЕЛЬНЫЙ фрагмент. Воля – это всегда предательство, совершенное по отношению к своему коллективу, всегда восстание против него. Она по самой природе своей направлена против иных индивидуумов того же коллектива. И, следовательно, она – безответственность за свои действия. Поэтому она всегда конечна, и за неё всегда ожидается расплата. Поэтому состояние воли всегда сопряжено с чувствами вины и страха, которые кого ограничивают в привольном безумии, а кого, напротив, окончательно приводят в мрачный экстаз. Эх, погуляю напоследок – а после хоть в острог, хоть на плаху! Прости, народ православный! Год воли – а потом, если жив остался, десятилетия в схиме, в замаливании греха и в исступленной благотворительности. И даже если удастся протянуть волю до физической смерти – все равно ощущается неизбежность расплаты за гробом. Поэтому даже во время самой невозбранной воли откуда ни возьмись возникают судорожные пароксизмы покаяния, доброты, милосердия. Но отсюда же и невероятные зверства, волю сопровождающие – все равно терять уже нечего, остается лишь куражиться напоследок. Воля – состояние внутренне противоречивое и потому неизбежно истерическое.
Свободы мы никогда не хотели и до сих пор не знаем, что это за зверь и с чем его едят. Дальше мечтаний о воле мы не ушли. И поэтому, когда подавляющее большинство населения буквально свихнулось на стремлении к воле, лопнули все объединяющие структуры.
Свобода и организация ДОПОЛНЯЮТ друг друга, воля и организация ИСКЛЮЧАЮТ друг друга.
Американские писатели, как правило, даже сцены любви описывают, как производственный процесс. Джон расстегнул тугую пуговицу её лифчика. Мэри опрокинулась на спину и согнула ногу в колене. Он взял её своей мускулистой правой рукой за её тугую левую грудь. Она глубоко и часто задышала… Идет нормальная работа, и надо выполнить её как можно более квалифицированно.
А у нас даже в самых поганеньких производственных романах застойных времен даже процесс плавки чего-нибудь железного описывался не то как миг зачатия, не то как литургия. Директор Прохоров затаил дыхание, сердце его билось часто-часто. Вот оно, наконец-то! Сбылось, сбылось! Священный трепет охватил парторга Гусева, когда первый металл сверкающей рекой хлынул в… Не просто дело сделано – шаг в будущее сделан, шаг в самосовершенствовании сделан. Поэтому насколько квалифицированно и высокотехнологично сделан этот шаг – уже не столь важно.
В каких только мелочах не проявляется поразительная разница культур! Имеющий глаза да увидит…
Национальная идея.
Ортодоксальные демократы продолжают уверять, будто все развитые страны живут себе безо всякой национальной идеи – и прекрасно живут. Немцы, пока имели национальную идею, были фашисты, а теперь вся их национальная идея – как бы выиграть в футбол, и поэтому у них получилось благоденствующее общество.
Двойная подтасовка.
Во-первых, всякая национальная идея здесь сводится к идее националистической.
Во-вторых, на самом деле без идеи живут только страны, находящиеся в цивилизационном кильватере, а страны – становые хребты цивилизаций (Хантингтон называет их сердцевинными) не выдерживают внешних нагрузок и внутренних напряжений.
Кстати: отними у американцев десятки лет культивировавшуюся веру в то, что они суть Народ-Демократияносец и что поэтому они самые умные, самые сильные и самые богатые – тогда не поручусь за территориальную целостность и организационную монолитность их державы. Думаю, кризис 60-х годов – то, что называют критическим десятилетием Америки – был вызван не в последнюю очередь тем обстоятельством, что СССР на пике своего могущества и влияния на какой-то момент пошатнул эту веру.
Одна из основных ошибок реформаторов первого призыва, повторяемая теперь по долгу службы их формальными последователями – знак равенства между мракобесием и автономной культурной традицией. По-человечески понятно. Прежде чем начать повышать квалификацию в Сорбоннах и Гарвардах, все они зубрили обществоведение в советских школах и истмат в советских вузах. И оказались, по Шварцу, лучшими учениками.
Вслед за марксистами-ленинцами они сочли евроатлантический вариант социального устройства венцом развития, а все остальные цивилизационные очаги – лишь ступенями восхождения от варварства к культуре по единой столбовой дороге человечества. Поэтому схема действий казалась им очевидной: надо лишь преодолеть варварство, и на его место придет культура. Искоренить плохое свое, и на обширном опустевшем пространстве само собой воцарится чужое хорошее.