Очарованье сатаны
Шрифт:
Данута-Гадасса взяла в руки огарок свечи и стала заскорузлыми пальцами выпрямлять поникший фитилек, сетуя на то, что из-за ее усталости и раздражения разговор принял не тот оборот, на который она рассчитывала, и только еще больше взбаламутил и без того неспокойную душу.
В канун праздника Ивана Купалы, выпадающего на середину июня, преставился лавочник Хацкель Брегман по прозвищу “Еврейские новости”. Всю половину сорок первого года в местечке не было, хвала
Вседержителю, похорон, назло врагам евреи не умирали, и вдруг на тебе – в мир иной отправился знаменитый на всю Жемайтию Хацкель
Брегман, который чем бы в своей лавке не торговал, впридачу к купленному товару всегда присовокуплял полный набор мировых и местных новостей, правдивых и неправдивых, свежих и, пусть его
Господь не судит за это
Хвастаясь знанием шести языков, он извлекал их из своего старого, трескучего приемника “Филипс” и из газет, присылаемых ему якобы парижскими и лондонскими, варшавскими и даже нью-йоркскими племянниками в конвертах со штемпелями и редкими и дорогими марками, которые Брегман в своей лавке на рыночной площади время от времени горделиво демонстрировал всем желающим. “Филипс” “Филипсом”, племянники племянниками, но большинство реляций Хацкель производил сам, стоя целыми днями за прилавком.
– В нынешнем мире можно обойтись без хлеба с маслом, без фаршированной рыбы в субботу, но без фаршированных сюрпризами и сенсациями новостей жить невозможно. Нормальный человек встает, высовывает в окно голову, и первое, о чем он спрашивает Господа
Бога, – это “вос херт зих?” – “что слышно?” или на языке наших праотцов “ма нишма?”, и терпеливо ждет, что ему Всевышний ответит.
Жители Мишкине не очень ломали голову над тем, привирает ли Хацкель
Брегман или говорит правду. Им было все равно. Вранье и правда скрашивали однообразные будни, веселили или печалили, возмущали или радовали, но все без исключения были благодарны Брегману за то, что он помогает им разогнать в жилах стынущую от скуки и однообразия кровь. Бывало, назавтра Хацкель с виноватой улыбкой опровергал свои собственные новости.
– Идн! Евреи! Я вынужден перед вами извиниться: дать опровержение моей вчерашней информации из Берлина, будто у Гитлера обнаружена скоротечная чахотка. К великому сожалению, пока что у него, прошу прощения за грубость, только обыкновенная дрисня. И еще одну промашку я нечаянно допустил. Оказывается, сын Черчилля Рандольф женился не на еврейке, а на итальянке.
Не все благоволили к Хацкелю Брегману и его “еврейским новостям”.
Старые власти не чинили Хацкелю Брегману никаких препятствий – евреи на то и евреи, чтобы не закрывать рот и перемывать друг другу и всему миру косточки. Но после того как к кормилу пришли голодранцы, распространителя слухов Брегмана пригласили на беседу в какой-то волостной комитет и велели, чтобы он перестал распространять среди народа враждебную пропаганду. К счастью или к несчастью Хацкеля, он притворялся, что не понимает значения этого слова, и продолжал, как прежде, сочинять для своих покупателей в соответствии с их вкусами и наклонностями новости в основном о новом Амане – Гитлере, поклявшемся уничтожить весь еврейский народ. И тут его снова вызвали в присутственное место, но на сей раз не в гражданский комитет, а в отделение милиции к строгому русскому начальнику, который по-военному кратко и доходчиво объяснил ему, что Гитлера строго-настрого запрещается поносить по-русски, по-литовски и на вашем, товарищ Хацкель, языке и что, дескать, он, Гитлер, примите, пожалуйста, к сведению, вовсе не враг Советского Союза, а друг, о чем свидетельствует и заключенный с ним два года тому назад мирный договор, ну а о друзьях, как всем известно, отзываются только с глубоким почтением.
– Поняли, товарищ Брегман?
– Понял.
– Вот и хорошо, – похвалил его русский начальник. – Надеюсь, больше вы своими сообщениями не станете вводить в заблуждение общественность и избавите нас от применения к вам неприятных мер пресечения – таких, как конфискация вашего “Филипса”, или закрытие вашей лавочки.
После визита к русскому начальнику в жизни Хацкеля Брегмана многое изменилось – испарились парижские и варшавские, лондонские и нью-йоркские племянники, кончились конверты с заморскими штемпелями и дорогими редкими марками; в прославленном “Филипсе” ни с того, ни с сего перегорели лампы; перестали поступать в продажу и все колониальные товары – цейлонский чай, марокканские финики, индийские ткани. Хацкель пал духом, замкнулся, ожесточился, весь ссохся, стал крепко хворать. Обеспокоенные отсутствием новостей земляки старались подбодрить его – кто обещал отвезти онемевший “Филиппс”
Наследников у Хацкеля в Мишкине не было; его жену Годл прошлым летом хватил удар, а оба сына еще до прихода Красной Армии перебрались за океан в Америку, и устройством похорон занималась его родственница – шумная, большеротая белошвейка Миреле, которая при жизни Брегмана с ним, скупердяем, почти не разговаривала.
Договорившись с Данутой-Гадассой и погребальным братством, она выбрала место и время погребения – в воскресенье, пополудни.
Никакого завещания Хацкель не оставил, и было решено похоронить его на пригорке, рядом с ее родителями, тоже Брегманами, хотя он никогда не согласился бы лежать вместе с ними, но от мертвых никто согласия и не требует. Положили – и лежи себе смирненько.
– Мог бы хоть немного денег на памятник оставить, – жаловалась
Миреле на скаредного лавочника.
– Не переживай. Иаков какой-нибудь камень ему подберет, – морщась, со скрытой укоризной сказала Данута-Гадасса. – Будет и у Хацкеля памятник. Я это ему обязательно передам.
– Кому? – выпучила глаза Миреле.
– Хацкелю. Покойники, как и живые, всегда радуются хорошим новостям.
Перед каждыми похоронами ее охватывало странное волнение. За тридцать с лишним лет общения с мертвыми Данута-Гадасса не только не разучилась сочувствовать любому горю и прибавлять к нему лишнюю слезу, но и, сострадая, не прятала своей затаенной и непредосудительной радости от того, что похороны хоть как-то развеивали ее одиночество, она встречалась с большим числом своих знакомых, с которыми приятно было перемолвиться одним-другим словечком. Проститься с Хацкелем Брегманом придет, наверно, все местечко. Для большинства жителей (а евреи в Мишкине и составляли большинство) он был добрым вестником и утешителем, они прощали ему вранье и вымыслы потому, что ничто так не унижало и не корежило их душу, как повседневная, осточертевшая всем правда.
В предпохоронный день Данута-Гадасса ходила по пятам за Иаковым, следила, чтобы он никуда не отлучался, – в ее ли годы рыть могилы, когда руки не слушаются и суглинок тверже железа?..
– Только не вздумай никуда отлучаться, – предупредила она Иакова, имея в виду Элишеву. – Ты должен для господина Брегмана приготовить удобное жилище. Он ведь туда не на год переезжает.
– Постараюсь.
В ту субботу он и впрямь остался дома, не ускакал к Элишеве, а, когда на небе зажглась первая будничная звезда, перекинул через плечо лопату, поднялся на пригорок, поплевал на заскорузлые руки и стал размашисто, с каким-то задором и необычным рвением строить для
Брегмана удобное жилище.
Вырыв яму, он затопил сложенную им баньку, попарился, переоделся в чистое белье и лег спать, чтобы не сердить зевками тех, кто придет проводить местечкового вестника в последний путь. Данута-Гадасса собиралась что-то ему сказать – то ли про памятник, на который покойный не оставил денег, то ли про лошадь, которая своим протяжным и тоскливым ржанием пугает мертвых, но одумалась, зажгла не догоревшую свечу и, глядя на трепетное и недолговечное, как бабочка-однодневка, пламя, начала прясть по-польски еженощную молитву и по ее нитям, как по крутым ступеням, подниматься ввысь, к чертогам Бога; нити рвались, Данута-Гадасса их лихорадочно соединяла, и, когда до чертогов и Его сердца было уже рукой подать, вдруг за окном, в июньском небе, усыпанном звездами, раздался невообразимый гул, вслед за ним страшный грохот, и вверх взметнулось другое пламя, которое накрыло своей кровавой багровостью и звезды, и землю.
Данута-Гадасса в испуге на цыпочках – она не отдавала себе отчета, почему в таком грохоте привстала на цыпочки – добрела до комнаты сына и, задыхаясь, заглушая в себе крик, запричитала:
– Иаков! Иаков!
– Что случилось? – спросонья буркнул тот, подумав, что ее вконец доконала бессонница.
– Ты что, ничего не слышишь? Встань и подойди к окну…
Иаков заворочался на кровати, прислушался и, ослепленный грохочущим заревом, бросился в одном исподнем белье во двор.
Взрывы не прекращались.