Очерки (1884 - 1885 гг)
Шрифт:
— Да только что тем и дышим, перед богом ежели сказать!
— Да! Однако дышишь. А ты поди-ка, поживи-ка без божьей помощи, да чистые денежки отдай за каждую малость, так не так бы запел. Неурожай, неурожай! Я вот хорошо знаю, что неурожай у вас, и ничего нет, и есть нечего, однако еду, мучаюсь, на дереве вон чуть не замерз, а знаю, что без толку.
— Так чего уж беспокоиться-то? — робко спросил ямщик. — На дереве, в лесу — это тоже очень мудрено. И верно, что волки ходят. Сохрани, господи, от этого! Так я так думаю: ежели уж неурожай, например, божеское наказание, так мне, примером сказать, на дерево с бумагой лезть? Да волки еще съедят. А что толку-то?
— Да и без тебя я знаю, что толку никакого нет и не будет, да вот, видишь ли, в чем дело: у меня, друг любезный, шестеро ребят, да как разинут они рты с утра, так к ак, по-твоему, будут они сыты, ежели я их в поле выгоню: "Набивай, мол, ребята, брюхо, чем вам будет угодно, что, мол, вам бог даст?" Как ты об этом полагаешь?
— Господи, помилуй! — сказал ямщик с удивлением. — Кажется, мы можем понимать…
— То-то и есть! Так тут полезешь на дерево. "Господь помогает!" Нет, у нас, брат, нету этого, а отворяй кошелек да деньги вынимай… Да и тут еще, бьешься, бьешься хоть бы с ребятами одними, а и то… неизвестно еще, что выйдет… Ошибся твой сын в склонениях или там в спряжениях, наказали его, нагрубил он — и
— А много ль у тебя на шее народу-то? — спросил Апельсинского исправник.
— Да ежели все рты сосчитать, так, пожалуй, человек пятнадцать, а то и больше наберется… Сколько одних стариков да старух, да все крепкие, бог с ними… Так вот тут и подумаешь, да не только что на суку готов, как птица, сидеть, а придется, так и летать начнешь по воздуху, а как принажмет семья, так и нырять начнешь, как торпеда какая под водой… Нет, брат, нам господь не поможет! У нас, брат, "купи", а так, чтобы брюхо набить неизвестно чем, этого у нас нет… Вот и вертишься, как бес перед заутреней… Да еще неизвестно: это теперь человек пятнадцать сидит на шее, а может, и еще бог пошлет… Это еще неизвестно!
— Так ты бы того, — не без иронии проговорил исправник. — Ты бы прекратил…
— Чего прекратил?
— Да, то есть распространение-то, например.
Апельсинский пристально посмотрел на исправника, помолчал и, наконец, проговорил, понизив голос:
— А ты-то, сам-то, прекратил уж, поди?
Исправник захохотал. Захохотал и извозчик и, стегнув лошадь, проговорил:
— Прекратишь, как же!
— Ну так нечего и болтать! Вон Арапкин-то, сам, чай, знаешь, почти что совершенно ошалел от этого самого многолюдства, а поди-ка, заикнись ему. "И не знаю, говорит, что будет: дети да дети, а окончания не предвижу!" Уж и я-то ему сказал: "Ты бы, говорю, поосторожней!" А он что мне на это ответил? "Поди-ка, говорит, попробуй! У меня жена с детства воспитана в таком мнении, что она пикантная женщина. "Я, говорит, пикантная!" А пикантная-то, что такое означает? Знаешь ли ты это? А пикантная-то то означает, что "чуть что", ан она и сделает каламбур с офицером, вот тебе и сказ!" Так Арапкин-то и говорит: "По этому, говорит, случаю я и должен продолжать… и единственно, говорит, из-за одного реноме, а то бы, говорит, давно уж надобно бога вспомнить!.. Потому что, говорит, случись этакой какой-нибудь эпизод, сейчас осмеют, пойдешь дураком, и с места согнать не поцеремонятся. Только, говорит, единственно из-за одного реноме!" Реноме-то оно реноме, [1] об этом чего уж разговаривать, а только что поглядел я как-то на этого Арапкина, так ведь человек-то совсем вроде полоумного стал: бегает по городу, деньги занимает у встречного и поперечного… "Земство, говорит, затягивает, не выдает"… А какое уж, чай, земство?
1
Доброе имя (франц. renomm^ee).
— Ну это-то точно, верно! — довольно серьезным тоном проговорил исправник. — Подожди да подожди, это сколько угодно! И все на нашего брата сваливают; понуждения, мол, нет относительно взыскания… А какого понуждения нет? Я даже и не помню, когда своим голосом говорил: только и делаешь, что орешь, да шумишь, да свирепствуешь… Сегодня вот в шести волостях надо бушевать, все мало!
— Ну в этом, я думаю, и им надо дать извинение. Тоже и у них пикантные штучки существуют, да и насчет реноме по нонешним временам не зевай… Подвернись там какие-нибудь деньжонки, так, разумеется, прежде всего себе в карман сунут, а уж никак не тебе… Да из-за чего и биться-то в самом деле? Конечно, только из-за денег и маешься, как маятник, ни днем, ни ночью покою не имеешь… Ежели за этакую маяту да денег давать не будут, так это лучше петлю на шею… Да что же, в самом деле? Какое такое получаешь удовольствие? Что я, от удовольствия, что ли, на дереве-то чуть не замерз, или приятность мне, что ли, какая по мужицким избам ходить… или тебе вот орать, горло драть? Конечно, семейство… А семейство-то вот иной раз за твои хлопоты да мучения возьмет да и плюнет тебе в морду. Да! Вон у Кузьмичова, у Ивана Егорыча, сын, так что ж он сделал? Отец-то бился-бился для семьищи, растил-растил их, — ну, конечно, не без греха… На одно жалованье такую ораву где же прокормить?.. А сын-то пришел в возраст да вместо благодарности и пропечатал все отцовские поступки, да и в глаза-то отцу прямо так и ляпнул: "Вы, говорит, папенька, не благодетель для народа, но враг и зло! Я, говорит, должен вас обличить для общего блага, не как отца, а как общественного деятеля, злоупотребляющего общественным доверием!" И подвел под суд… Правда, и сам пулю в себя всадил, да отцу-то каково? Он и воровал-то, может быть, для семейства, а семейство-то вон как его на старости-то лет… Вот и подумай! Сидишь-сидишь иной раз на суке-то на каком-нибудь, как птица перелетная, да подумаешь о том, какая будет благодарность, ан и жутковато станет на свете-то жить…
— Да, — вздохнув, сказал исправник. — У меня вон дочь родная двадцати лет ушла из дому в учительницы, да меня же и выбранила. "Вы, говорит, работаете против народа, а я, говорит, буду ему служить; мы с вами не товарищи". А как я ей представил вопрос: кто ж тебя вырастил, вспоил и образовал? — так она мне такую отрапортовала рацею, что окончательно я вышел, по ее мнению, извергом рода человеческого. Что ж? Пускай поживет на своем хлебе! А кабы побыла на моем месте, как я двадцать лет ни днем ни ночью покоя не имею, так узнала бы, каково легко деньги-то достаются на газеты да на журналы. Может, там, в газетах-то, и правильно пишут, только эту газету надо купить, а купило-то нашему брату не очень приятно достается… Коли не раздерешь глотки со старшинами да со старостами, так начальство-то и без тебя обойдется, а ты зубы на полку клади… Ну да что!.. Как-никак, надобно век доживать. — Да еще доживешь ли век-то мало-мальски по-опрятней, и того неизвестно… Ты вот о семействе… а ему какое дело, как ты там орудуешь? Мне вон иной раз и рассказать совестно, какие такие мои были труды; я расскажу, а меня мои же ребята на смех могут поднять, да еще злодеем пропечатают… Их, брат, тоже по нонешнему времени не очень ловко кулаком к уважению приводить… В старину я бы огрел его оплеухой, вот он бы меня и не критиковал, а теперича я не моги этого… Ну и молчишь… Таскаешь деньги и помалчиваешь… А ведь семье без уважения к отцу и мужу тоже, брат, трудно существовать… Как бы не рассыпалась вдребезги… да! Да ты что думаешь? Мне вот недавно один флотский какую историю рассказал. Приехал я как-то на станцию, жду поезда — часа четыре мне пришлось на вокзале проторчать. Приехал, смотрю, а около буфета какой-то
— Ушла? — спросили одинаково изумленным голосом исправник и мировой.
— Ушла! Вот ведь что!.. Дочери — невесты, а она, сама мать, ушла… Говорит: "Вот кому готова отдать жизнь! Вот где энергия!.." А тот ей, конечно, расписал это деревянное масло с высшей точки зрения: отечество, родина, Англия, Португалия и тому подобное.
— Ну, конечно, — сказал исправник.
— "И как я могла жить, погубить свою жизнь с таким подлецом?" Это жена-то. А муж-то говорит: "Да ведь я подлецом-то из-за тебя стал! Ведь из-за кого же я и воровал, и крал, и обманывал?" Ну вот в эту-то пору я и встретился с ним. Совсем малый ошалел: жена бросила, куча народа на шее и к тому же под судом… Ехал в Петербург — оправдываться… и все пил. Как увидит лампу — хлоп ее кулаком: "Вот, говорит, где драма в пяти действиях!" Так вот иной раз как семейство-то орудует! А спрашивается: из-за чего же колотишься-то, как не из-за семейства?
Несмотря на обильный материал ко всевозможным остротам и шуткам, который, казалось, мог бы доставить рассказ Апельсинского о керосиновой драме, никто, однакож, из слушателей его почему-то не счел уместным шутить или острить по поводу несчастий несчастного моряка. Напротив, все, не исключая и словоохотливого Апельсинского, как будто бы поприуныли; мировой судья, слушавший этот рассказ с особенным вниманием, произнес по окончании его самым многозначительным тоном: "Н-да, все это вещи довольно сложные!" Исправник ничего не сказал, но глубоко вздохнул, а Апельсинский совершенно примолк на некоторое время.
— Ишь ведь, каки дела-то! — произнес шутливо ямщик, весьма внимательно вслушивавшийся в рассказы и разговоры Апельсинского. — Что значит этот самый Нобель-то американский!
Но и эти шутки не развеселили наших путников, так как всем им, вероятно, вовсе не в шутку были знакомы кое-какие из треволнений семейной жизни, разговор о которой так случайно завел Апельсинский.
— А ты, любезный, пошевеливай-ка! — довольно сурово сказал исправник извозчику. — Некогда раздобаривать, да и в волости, поди, уж давно дожидаются…
— Потрогивай, потрогивай! — присовокупил Апельсинский тоном довольно деловитым.
Извозчик тронул лошадей, но, желая изгладить в своих седоках неприятное впечатление неудачной остроты, произнес, не обращаясь собственно ни к кому из седоков отдельно:
— И трудно ж только, ваше высокоблагородие, ваше дело, погляжу я… Что одной езды! Что, например, разных членов ездит, что всяких начальников!.. Уж, кажется, что такое наш брат, мужик, старшина какой-нибудь, а и тот еле-еле тройкой обойдется…