Очерки (1884 - 1885 гг)
Шрифт:
Таким образом, мотив, выставляемый Пищиковым, при самом тщательном изучении показаний, касающихся "добрачной" жизни его жены, решительно не имеет ни малейшего значения сравнительно с невероятным результатом, к которому он привел. Защитник Пищикова (к чести его) даже и не коснулся этого, во всех смыслах не подлежащего уважению мотива. Но и другой мотив, выставленный прокурором, — положительно так же как и первый, — не выводит вас на настоящую дорогу. Пищиковым руководило корыстолюбие: жена его владела имением ценностию до семидесяти тысяч рублей, и вот он, сделавшись ее мужем, хочет, чтобы жена сделала его полным хозяином имения, и ради этого он начинает ее бить, то есть побоями хочет добиться от нее того, что она, прикованная к нему какою-то неискоренимою привязанностью, могла бы сделать по одному ласковому слову. Но и этого не нужно, потому что (как видно из дела) она сделала это уже давным-давно; Пищиков давно уже имел от нее доверенность на управление имением, мог это имение продать и заложить и, кроме того, имел ее векселя на сумму, превышающую стоимость имения. Словом, он имел в своих руках все, и вот, когда он все получил, он и делает дело, за которое его ждет бессрочная каторга. Не мог же он не знать, что, истязуя жену, он идет не к свободе и богатству и тем паче не к счастью… Он отлично знал еще утром рокового дня, что день этот кончится как-то необыкновенно жестоко, он знал это накануне, задолго до рокового дня ощущал потребность разразиться в чем-то ужасающем… В день смерти жены он утром посылает
Словом, всевозможные "резоны", приводимые прокуратурой, защитой, свидетелями и самим подсудимым в объяснение этого необычайнейшего злодейства, не только не объясняют вам его, но, напротив, чем более вы стараетесь вникнуть в "подробности" дела и с помощью их дорыться до "самого корня", тем более вы начинаете чувствовать, "что это не то", что "это не главное", что это мелочи, и что где-то тут, "около" этого процесса, а не здесь, в этом окружном суде, и не в этом отчете о заседании, который вы читаете, есть то главное, то ужасное, что гнетет вас несказанным ужасом. Ужас этот начинает возрастать именно по мере того, как "подробности" дела начинают надоедать вам своею ничтожностью, мелочностью… Вы видите, что для объяснения злодейства никто из лиц, заинтересованных в процессе, — не в состояниипредставить таких резонных объяснений, чтобы вы могли сказать себе: "А, вот, наконец, в чем дело!"
И вот в то самое мгновение, когда вы хотели бы совершенно забыть то ничтожное, до микроскопичности малое сердечное огорчение Пищикова на его жену за какую-то добрачную жизнь, — огорчение, источником которого была впоследствии кровавая бесчеловечная бойня, — вот тут-то вы и начинаете понимать, почему это дело так несказанно вас потрясает.
Вас ужасают те непонятные условия жизни, которые сделали возможным нечто совершенно невозможное. Что бы вы сказали, если бы кто-нибудь указал вам на огромное, толстое и крепкое, как дуб, дерево и сказал бы, что это не дуб и даже не дерево, а просто-напросто салат, доведенный до такого невероятного состояния какими-то особенными приемами? В деле Пищикова поражают именно те таинственные причины, лежащие где-то тут, около этого дела,которые сделали возможным, что крошечное, поистине как маковое зерно, ничтожное личное дело, личный,притом же вполне призрачный вопросикмог постепенно разрастись до таких необычайных размеров, что завладел всем человеком, сделался руководителем всех его помыслов, поступков, побуждений, сделался воздухом, которым он дышит, стал главнейшим и единственным мотивом ежедневного времяпровождения,до того единственным и насущным, что когда жестокосердию не было пищи, когда воображение отказывалось работать в направлении жестоких мыслей, за положительным отсутствием материала, словом, когда утомленная однообразием работы мысль начинала ослабевать, то человек, жившийи дышавший только этими злыми мыслями, должен был прибегать к искусственным средствам, пить стаканами водку, возбуждать свою отказывающуюся работать фантазию — в том же совершенно противоестественном направлении, точно не будь у него этих бесчеловечных мыслей, так ему и жить-то на свете не будет никакого интереса.
В чем же заключаются те удивительные, непонятные условия нашей жизни, которые, с одной стороны, дают человеку широчайшую, роскошнейшую возможность отдать всю свою жизнь, всю свою душу, силу, кровь и плоть капельному личному вопросику, разработать этот вопросик в необычайных тонкостях, довести его крохотное значение до гигантских размеров, а с другой, — каковы же те условия жизни, которые, позволяя даже маковым зернам личных вопросов разрастаться до пределов невозможного, тем самым дают возможность пожираемому личным делом человеку по целым годам не ощущать ни малейшей потребности уделить что-нибудь из своих личных сил, личного горя, личного внимания на интересы, печали, радости того океана людей, среди которого он живет?И почему, наконец, этот самый океан людей, тут, вокруг этого человека, может жить своею жизнью, не прикасаясь к нему, ничего от него не требуя и ничего не давая?
Вот те действительно ужасные вопросы, объяснение которых таится где-то "около" процесса, но никак не в подробнейших подробностях его.
Случалось ли вам, читатель, когда-нибудь заглянуть на большую фабрику во время перерыва работы, то есть точь-в-точь в такую же минуту, которую относительно русского общества я позволил себе характеризовать словом "безвременье". Живая сила пара еще действует и на фабрике идут шум и стук; вот здесь пыхтит какой-то здоровенный поршень, хляская масляной поверхностью, пыхтит и неустанно толчется на одном месте; там вверху неустанно, неутомимо, неугомонно вертится какое-то маленькое колесцо, вертится ужасно проворно, кажется, бьется из всех сил, до последнего издыхания; а здесь вот до последнего же издыхания прыгает какой-то крючок, прыгает на одном месте миллион раз в секунду. Но сколько бы ни вертелось это колесцо, какую бы бесконечнейшую неутомимость ни обнаруживал этот поршень, до поту лица измученный своей вековечной обязанностью соваться вниз и вверх; как бы ни изнурялся этот крючок, без устали долбящий своим железным носом по железу, — вы можете видеть только, что все эти мучения винтов, поршней и крючков совершенно бесплодны, что никакого ситца или сукна не будет, несмотря на ужаснейшие усилия этих мучеников механики до последней капли крови исполнять свои механические обязанности, — не будет до тех пор, покуда не придет мужик и не наденет на это вертящееся без устали и толку колесцо вот этого приводного ремня, который по случаю остановки дела снят с него и висит тут, рядом с этим колесцом. Но стоит только надеть приводной ремень, то есть стоит только соединить тонкой эластичной нитью это отдельно мучащееся колесцо со всем механическим миром фабрики, со всем машинным "обществом", — как все приходит в порядок, все получает смысл, все начинает стучать и долбить, и пыхтеть с известною целью, и на этот раз из пыхтенья, и шипенья, и долбленья уж непременно получится и результат — и сукно и ситец…
А Пищиков-то именно и есть это одинокое колесцо, без устали вертящееся на оси своего личного вопроса. Будь это колесцо притянуто приводным ремнем, то есть какою-нибудь нравственною связью, ко всему общему механизму, к этим отдельно стучащим и шипящим гайкам и винтам, к этим людям, которые живут кругом него, ощущай он хоть чуть-чуть, что на нем лежит ремень, обязанность, — и эта лошадиная сила, вылившаяся в таком непостижимом злодействе, убавилась бы наполовину; а раз она должна бы была дать место чему-то не своему, не личному,а общечеловеческому, — она бы не посмела выразиться, по крайней мере так, так ужасно… свободно, как она могла выразиться… Всякий убийца, всякий злодей, всякий мститель боится людей,прячет свое злодейство, кладет яд потихоньку в лепешку, убивает врага, когда он спит. Злое, бесчеловечное дело, от которого человек не может удержаться, обязывает егопо крайней мере облегчить себе ту подлость своего поступка, утаив его от людей, запираясь, отрекаясь от него…В деле Пищикова то-то и ужасно, что оно совершается при полнейшем сознании безлюдья; ни скрывать, ни притворяться, ни хитрить ему не приходит в голову. Он одинс
У него полон дом народу, он живет в деревне, он бывает у священника, у кабатчика, у станового, кругом него живут крестьяне, — но каждый из них, как это одинокое колесцо, как этот пыхтящий поратень, как этот крючок, долбящий железным носом по железу, прикован, как и Пищиков, к своему горю, к своему делу, к кабаку, к пашне, к требам и т. д. Это — не камни, не звери, нет, это люди, — каждый поодиночке, как винты, гайки и поршни на фабрике, находящейся без работы, томящиеся в обилии и тяготе своихкрошечных печалей и забот, без умолку толкущиеся в своихвыше головы кажущихся горестях; но между всеми ими нет ничего связующего, нет этого приводного ремня, который, связывая отдельное колесцо с общим механизмом, ставил бы моипечали и желания в связи с печалями и желаниями соседей и, сливая их, ставил бы над всеми нами общие, понятные всем одинаково и одинаково обязательные цели. "Один на один", "с глазу на глаз","с самим собой", с своими радостями, с своими печалями, с своими дурными, злыми и добрыми желаниями, с муками или мелочами своей души, — вот характернейшая черта "безвременья", результат искусственно, с огромными, нечеловеческими усилиями оборванной связи, разрезанного нерва, который на наших глазах так животворно соединял когда-то "меня", отдельного человека, со всем человечеством вообще и со всей русской землей в частности.
Ничтожный провинциальный писарек Пищиков, которому предстояло бы существовать доходами в квартале, кляузами и т. д., неожиданно делается богачом, женится на богатой, получает любящую и преданную жену. Не случись этого, он бы из простого желания получить с мужика за аблакатскую практику рубль должен бы быть скромным, должен бы был "держать себя"прилично, хотя мало-мальски должен бы был "ломать голову" над чужимиделами, чтобы, получив вознаграждение, отвести и своюдушу где-нибудь в кабаке, в трактире. Но вот обстоятельства его сложились так счастливо, что уже ему не надобно так или иначе "держать себя", думать о чужихделах, хотя бы из-за денег, — и он оказывается в безвоздушном пространстве.
"Как так?" — быть может, спросит читатель. "Тут-то, то есть именно тогда, когда вполне удовлетворены, вселичные потребностии нужды, — тут-то человеку и открывается простор для общественной деятельности, тут-то и можно, ни в чем себя не урезывая и не стесняя, подумать о чужом деле и житье". Но в том-то и беда, что, говоря вообще, именно у нас на Руси никто не предоставлен в такой степени "пустому пространству" относительно общественной деятельности, как человек "вполне обеспеченный". Желание так ли, сяк ли выскочить из условий "полного удовлетворения", иной раз "куда глаза глядят", — есть одна из самых замечательных черт общественной жизни, затерянных в хаосе постоянного "безвременья". Не только такая деревянная и ограниченная натура, как Пищиков, остаются за полным удовлетворением всех личных своих интересов в пустом пространстве, а и самые нежные, впечатлительные и восприимчивые натуры. "Вот тебе деньги, вот тебе миллион — живи и не суйся", "Не суйся" — видно обеспеченному человеку гораздо лучше, чем кому-нибудь другому. Нет места даже хоть поврать-то либерально или консервативно — но лишь бы на народе. Еле-еле в двадцать лет явится возможность напечатать какую-нибудь книжонку для народа в две копейки. Самый впечатлительный человек может у нас лет пятьдесят сидеть в углу своего кабинета и думать о правде сколько ему угодно, думать до тех пор, пока диван под ним провалится, пока под диваном провалится пол — и общественного толка от этого не будет. Почему так? Да просто, говоря по чистой совести, боимся!"Поди-ка, сунься!" — вот что "начинается" для обеспеченного человека после того, как он, наконец, "достиг". Да, господа, боимся, решительно боимсясунуться из своего заколдованного угла на улицу, в толпу, в народ, в общество, — и это боимсяначинается для русского развитого человека как раз тогда, когда бы ему следовало подумать и о "других", когда ему даже и самому приходит желание подумать и поработать для других. Если у впечатлительных людей на дороге от интересов личности к интересам человечества стоит это, довольно основательно обставленное "боюсь!" — то у Пищикова, человека нисколько не впечатлительного, нимало не развитого, оказалась, по удовлетворении личных нужд, бесконечная, голая пустыня… Мало образованный и бедный до сих пор, он мог только практически познакомиться с областью дел общественных. Он знал, как человек, которому нужно где-нибудь получить жалованье, что есть какие-то общественные банки, общественные дела в думе, общественные дела в земстве. Но чему же действительно общественному он мог бы научиться во всех этих учреждениях, как практик, как человек опыта? Что такое сделали общественного в действительности все эти учреждения за последние годы, и что в них могла видеть и наблюдать такая грубая, ограниченная натура? Одни только корыстные мотивы — только одни безусловно; толкуют: "общественное, общественное", а глядишь — и пропал сундук с деньгами… Толкуют о развитии промышленности, о кредите, о заработке для бедного люда, то есть в конце концов об общественной пользе, а на деле оказывается — обворовали банк и больше ничего! И ведь это так в действительности; и если бы Пищиков был в нужде, то он старался бы изучить механику таких "общественных дел" и научился бы, может быть, довольно искусно врать об общественной пользе, имея в сущности какую-нибудь низменную цель; но у него нет нужды, нет надобности изучать эти звонкие слова для того, чтобы разломать сундук с деньгами, и вот он — в полной пустыне. Положа руку на сердце, скажите — в каком виде, в каких размерах "общественное дело", нужды вообще людей, среди которых мы живем, могут в настоящее время сами прийти к вам, постучаться к вам в дверь, сказать вам: "Что вы сидите! идите делать то-то и то-то. Вы обязаны".Никогда! Никогда они не стучатся теперь сами в вашу дверь и не приходят к вам и не требуют вас к себе… И вот Пищиков — совершенно в пустом пространстве. Кругом него крестьяне, нищета, нужда, кабала, теснота земельная, горе мужицкое; но из этого на памяти Пищикова никогда никакого вопроса и никакого "дела" не делалось, и он, видя все это, как человек, наученный практикой жизни — считать все этоза обыкновенное, — нимало не думает сделать все это предметом хотя бы малейшего внимания и вовсе не считает материалом, годным для личной, духовной и умственной жизни.
Просторно и пусто кругом него… Просторно и пусто в нем самом, в его пустой душе, пусто, как в огромном пустом сарае… Ничего там нет… Но надо же, чтобы там что-нибудь жило, нельзя же так, просто, лить туда водку, надо что-нибудь… И вот в его неласковом сердце является мысль о Телят-бее. Мысль крошечная, воспоминание ничтожное, как дым, легкое, прозрачное, но он уж и ему рад, он хватается за него и понемножечку, но каждую минуту (а теперь у него все минуты свободны) начинает развивать это зернышко, наконец-таки найденное в пустом сарае, начинает лелеять, разрабатывать, тысячи раз расспрашивая жену о том, что ему известно давным-давно, и подбадривая себя сивухой в такие минуты, когда кажется, что лелеемому растению не из чего развиваться… И понемножку, по капельке, но не бросая этого дела ни на минуту, в несколько лет Пищиков успевает возрастить это капельное зернышко салата до размеров огромного дуба…