Очерки и рассказы (1862-1866 гг.)
Шрифт:
— Ах ты, пострел!
— Как ведь он это ловко! Трясь его расшиби!
Представление кончилось, и зрители, как от бедствия какого, бросаются прочь. Недалеко другая куча народа. Тут действуют какие-то собаки. Две-три шарманки в одно и то же время тянут три разные песни, заглушая говор, отчего разговаривающие принуждены орать во всю глотку. Повсюду толкаются солдаты, бабы-сарафанницы, мастеровые, простые мужики. Все это пестреет самыми яркими цветами рубах, сарафанов, платков. Изредка двигается женский зонтик или выглядывает
— Ариша-а! — кричит вслед им звонкий женский голос.
Баба оборачивается.
— Гляди ж! — прибавляет голос.
— Да ладно! — произносит Ариша и на ходу накрывает голову большим платком; ветер дует ей в упор и, плотно охватив весь перед, полощет подолом назади.
Чета устремляется в лес.
Над массой гуляющих возвышается парусинный трактир с красными флагами по углам. Посетители еще редки, и только вот солдатик какой-то да два мещанина, что называется, еще на почине. Маленький тщедушный солдатик с сухими, топырящимися косицами, что делает его очень похожим на воробья в зимнюю стужу, потребовал тихенько шкальчик и два яичка, а хлебушка с собой весового в узелке захватил. Выпив стаканчик, и солдатик и его подруга долго отплевываются и жмурят глаза, корчась, как в страшных мучениях. После чего солдатик, однако, произносит:
— Ноне водка супроти прежней много стоит! Много! Скус какой!
И солдатик сплевывает.
— Как же можно! — подтверждает подруга. И оба принимаются жевать молча.
Между мещанами на другом столе идет такой разговор:
— Так такое дело. Закатили это у Евсюхиных; иду домой. Третий час ночи. Иду, думаю: надыть супругу успокоить: тоже жена.
— Ну да как нее! Стало быть, что жена.
— Да. Припер домой — тьма кромешная! В голове туман: ничего не вижу. Что за пропасть! Щупаю это рукой — мягкое, и никак не пойму, что это Марья-работница на лежанке спит. Никак не постигну, что такое. Опомнился, как она заорала: "Караул! живот отдавили! Батюшки!"
— Хе-ххе-хе!
— "Что ты, говорю, орешь!" Пробираюсь к спальне. Двери заперты. Надо лезть через перегородку. Думаю, стану на рукомойник, оттеда на стул. Только полез, братец ты мой, нога у меня и соскользни! Я на рукомойник верхом; рукомойник оборвался в таз; таз на пол. Стра-а-а-сть! Утром жена встала, видит лужи, думает: ребятишки. Схватила одного за вихор: дескать, просись, просись! А я-то лежу, помираю со смеху.
И приятели залились смехом и потом продолжали пить чай молча.
Вваливается толпа подгулявших мужиков в дырявых полушубках, свитах и, шурша своими одеждами, усаживается за стол.
— Митряй, насупроти, насупроти садись.
— Сядем-с, Яков Антоныч.
— То-то. Здеся насупроти, говорю.
— Благодарим
— Левоша! — слышится через несколько времени. — Я так говорю: за что мы пропадаем?
Левоша тупо смотрит в стол.
— За что, я говорю, погибаем? Помрем все!
— Все! Это уж шабаш!
— Просшай! Просшайте, други милые!
— Экой народ, — замечает иронически половой, подавая зажженную спичку какому-то дачнику в парусинном пальто, — как это мало-мальски попало ему, тут ему и смерть, и пропали да погибли, режут нас да обижают. Только у него и разговору.
— Нет, во што! С мертвого возьмем! — кричал Яков Антоныч, царапнув в стол кулаком.
— Возьмем!
— Нешто нет? Сейчас издохнуть, возьмем! Мы по начальству. Что такое! Али мы…
— Шалишь… э-э…
— Я те, погоди! — произносит Левоша, прищуривая глаз и прилаживаясь курнуть папироску, причем держит ее обеими руками.
— Это ты что подал? — орет дачник.
— Коньяк-с.
— Коньяк?
— Так точно-с.
— Свинья!
— Как вам будет угодно.
— Да вот так мне и угодно!
Около стойки совершенно трезвый мужик, приготовляясь пропустить шкальчнк, рассказывает молодцу, как у него лошадей увели:
— А какие животы-то! Сейчас издохнуть, за гнединького-то гурийский барин двести серебра давал! "Не тебе бы, говорит, Митька, ездить: во что!" Уж как приставал, как приставал, — все крепился. Ведь что такое; слава богу, нужды нету, а тут вот…
— Все гордость!
— Она! Она!
— Как увели-то?
— Да как уводят? Напали середь чистого поля: "вылезай-ка, друг любезный!" Отобрали рукавицы, кнут, все дочиста. Шапку было тоже норовили, да спасибо один заступился. "Нет, говорит товарищу, шапку ему отдай: вишь вьюга (перед масленой дело-то было). Отдай, говорит, а то чего доброго простудится, умрет: богу за душу ответишь".
— Вона как!
Некоторое молчание.
— Шкальчик! — произносит солдат, выкладывая на стойку пятачок.
— Сию минуту-с.
— Да в белой посуде чтоб.
— Нет-с, это не можем.
— Да что ты? Ай нам впервой? Мы, слава богу, учены!
— Что же-с, кавалер, нам тоже надыть себе преферанс оказывать. Копеечку набавьте — так; ноне не бог весть какие доходы-те: когда-когда ведро в сутки сбудешь.
— Так что ж нам трынка-то важность, что ли? — вломился вдруг в амбицию солдат.
— Кто говорит!
— Иван Егорыч, оставь! — пищит солдату какой-то люстриновый капот. — Господь с ним.
— Постой! Что ты мне: "господь с ним"? Этак "господь с ним" с одним да с другим, так тебе в день шею свернут!
— Сделай милость, оставь!
— Кавалер, не горячитесь.
— Нет, я те во чем угощу!
— Ну, это еще надвое!..
Кое-как солдат с бранью удаляется от стойки.
— Так это-то ты ромом называешь? — орет опять дачник.