Очерки кавалерийской жизни
Шрифт:
«Дай хоть пройдусь да для порядку загляну по конюшням, – подумал я себе: – авось-либо, походя, голове легче станет».
Тут я вспомнил, что в кармане пальто у меня были ветряные спички. Паля их одну за другой, я осветил себе кое-как сени, отыскал дверь и нашел в хате свою шапку. Воздух там показался мне, после освежения, таким, что только бы бежать поскорее! Пока я, сжигая спички, отыскивал шапку, больная тихо бредила что-то за перегородкой. Этот больной, надтреснутый и вместе с тем какой-то дикий голос просто всю душу вымучивал.
Я пошел в сопровождении одного из ночных по деревне, заглянул в одну, в другую, в третью конюшню, или, вернее сказать, в хлевы, где рядом с крестьянской скотиной, по необходимости, теснятся и наши кони: ничего; все и везде, как выражаются солдаты, «обстоит благополучно».
Но вот – чу! – слышно громыхание громоздких колес по мерзлой дороге... все ближе и ближе. "Уж не мой ли Бочаров*, – думаю и пошел навстречу. Так и есть: моя бричка!
– Где это вас нелегкая до сих пор носила?
– Виновати, ваше благородие! Тут такое случилось, что и не приведи Бог!
– Что еще?
– Да как же-с! Изволили вы этта приказать, чтобы ехать нам наперед; а он, подлец, возьми да и свороти в сторону...
– Кто он?
– Да фурман-с. Говорит, тут, мол, ближе и скорее доедем. Я с дуру-то и послушайся – думал, что путное говорит, а он этта, проехамши верст пяток, остановился маленько у корчмы у одной – покормить, говорит, коней малость надо; не более как с полчаса, говорит, забавимся. Я этта остался при вещах, а он, сволочь, в корчму пошел. Гляжу – ан выходит оттелева распьяно-пьянешенек... Вот сами изволите посмотреть: и до сей поры лыка не вяжет, почитай что в бесчувствии лежит в бричке-с. Я как уложил его, так сам и поехал, но только дорога мне по эфтим местам совсем, значит, новая и незнакомая... Кабы просто нашим обнаковенным трахтом на Индуру бы ехать, так ту-то дорогу я знаю доподлинно, а по эфтой никогды не доводилось... а тут стемнело да вьюга этта – я и сбился с пути. Так вот и плутал не весть где, пока добрые люди – спасибо – не вывели на настоящую дорогу! Ну, да уж и накостылял же я ему за это! Надо, ваше благородие, беспременпо взыскать! потому это непорядок!
Подозрения на Бочарова я не имел: он известен всему эскадрону как солдат честный, правдивый и совсем не пьющий, да и видно было, что он трезв совершенно; а фурман действительно лыка не вязал – и преспокойно храпел себе в бричке, уткнувши нос в небо.
Я приказал поскорее раскинуть себе походную постель, только не в хате, а в сенях, что и было исполнено при свете фонаря, и улегся на холодную подушку, покрывшись меховой шубой. Этак, по крайней мере, было и лучше, и здоровее, и удобнее.
Под утро – чую сквозь сон – кто-то ходит и возится рядом со мной, и вот над ухом слышится уже сдержанный, осторожный голос Бочарова:
– Ваше благородие... а, ваше благородие...
Продирать глаза – смерть, не хочется! И притворяешься, будто не слышишь.
– Ваше благородие!., а, ваше благородие! – слышится снова и минутку спустя. – Извольте вставать – пора уже!..
– Ах ты варвар! И выспаться не дашь! – бормочешь ему, зевая и потягиваясь.
– Ваше благородие!.. Самовар готов-с!
Высовываешь нос из-под шубы – ив сероватом свете занявшегося утра видишь, как на пороге кипит уже походный самовар и чайник на нем белеет, а на скамье стоит раскрытый погребец, и стакан уже приготовлен, и фаршированный поросенок со всею свойственною ему угнетенною невинностью выставляет из сахарной бумаги свое жареное рыло, а Бочаров стоит уже над душою с полотенцем и ковшиком воды.
– Мыться извольте, ваше благородие, – сон как рукой снимет.
И точно: плеснул несколько раз на лицо студеной водой – и откуда свежесть да бодрость взялася! Не успел еще утереться, а проворный вестовой доливает уже чайник и вслед за тем преподносит стакан ароматного чая, который на холодку пьется почему-то с великим аппетитом.
А вот и Андрей Васильич в дверях появляется:
– Ваше благородие, эскадрон в сборе, и квитанция получена.
Давши хозяевам, в благодарность за ночлег, на лекарство, или, вернее, на похороны для больной, я оставил мою темную, грустную, неприглядную хату и вышел ко фронту.
Через пять минут начался уже второй переход... Те же кони, тот же Шарик, те же поля с крестами и перелесками и те же «не белы снеги» – в поле и в устах разливистых подголосков.
4. Приход в Свислочь
Денъ был серый и, так сказать, беспросветный, когда эскадрон наш после второго ночлега делал свой третий и последний переход. В поле мела завируха и стоял такой крутень, что хлопья мокрого снега, вертясь и кружась перед глазами, словно бы несметные рои каких-то одухотворенных существ, застилали непроницаемой завесой всю окрестность. Этот снег залеплял глаза и чуть лишь находил удобное местечко, вроде складки платья, там и залегал целой грудкой. Набивался он и в гривы лошадям, и в баки людям и на донца шапок наседал, как будто слой пушистой ваты. Пренеприятная погода! – особенно эта снежная мокреть, тающая потеками по лицу и заставляющая ежиться из опасения, как бы она не протекла за шею, доводила просто до глупой досады. По лицам было видно, что в голове у людей засела гвоздем одна лишь мысль, как бы поскорей уж добраться до стоянки! Завируха эта началась с раннего утра и преследовала нас в течение целого перехода. День был воскресный, но по такой погоде не попалось нам навстречу ни одних саней с круглолицей, курносой бабой в пестром платке на задку «полукошика» и с мужиком на передку, которые в воскресенье обыкновенно попадаются но дорогам, возвращаясь из местечек, куда они приезжают «до косциолу або до церквы». Жизнь полей заявляла себя одним лишь свистом снежного крутеня; но ни одного птаха, ни одного галчонка, ни единой даже старой карги-вороны не виднелось по краям дороги: все это позапряталось, куда Бог привел, и, нахохлясь да уткнувши нос под крыло, пережидало, когда-то наконец утихомирится эта скучная непогодь.
Не доходя восемнадцати верст до Свислочи, от эскадрона постепенно стали отделяться его взводы. Вот и перекресток дорог, обозначавшийся давно знакомым крестом с резным изображением «пана Иезуса», на котором трепался под ветром цветной лоскут пелены, подвешенный в виде юбки чьею-то благочестивой рукой; на крышечке, осеняющей фигуру Христа, и на поперечных брусьях тяжело нахлобучило целые шапки пушистого снега. У этого перекрестка отделился первый взвод и свернул по дороге к своим квартирам, назначенным ему в одной из деревень на первых два зимних месяца. Пройдя несколько верст, отделился третий и четвертый, потом второй, так что со мной остался только эскадронный штаб, учебная эскадронная команда да еще команда молодых, дурноезжих и худоконных лошадей, которые требовали особенной выправки и ухода в течение зимних месяцев под непосредственным надзором эскадронного командира.
– Ваше благородие! – подъехал ко мне вахмистр. – Позвольте людям песни поиграть! Очинно желают!
– Песни! Да где же песенники-то? Ведь все почти разбрелись со взводами?
– Это ничего-с, кое-кто наберется, да, впрочем, теперича кто и не песельник, так и тот будет орать – больно зябко уж!
– Пускай их, коли охота!
– Вали, ребята! – одобрительно махнул им Скляров, как видно, довольный полученным разрешением.
Ребята подбодрились, открякнулись и «повалили», хотя без бубнов, которые отсырели от мокрети и, значит, не могли уже действовать; зато яркая махалка с мокрыми лентами ходила с большей против обыкновенного энергией, и медные тарелки отбивали такт, словно бы звоном своим желали пересилить свист завирухи.
Аи, да раскудрявь, кудрявь, кудрявь-даРрраскудрявая моя! –отчеканивали громкие и бойкие голоса развеселую песню про вешнюю зеленую березыньку.
Нечего сказать, и песня как раз по сезону!..
А крутень завивается, да лепит хлопьями в глаза, и знать себе ничего не хочет!
Но вот порой на минутку словно бы и притихнет ветерок, и хотя снежина все-таки валит себе хлопьями, но сквозь этот снежный вуаль можно как будто и распознать длинную-предлинную полосу, которая слева чернеется впереди на дальнем горизонте: это выступают окраины громадной пущи, в глубинах которой бродят, как последние могикане вымирающей породы, могучие зубры Беловежи.